Осень Европы

Вашему вниманию предлагается рецензия российского публициста Германа Садулаева на книгу филолога и писателя Андрея Аствацатурова «Осень в карманах».

Кладбище

Андрей Аствацатуров к третьей книге полностью освоил жанр и теперь разрывает шаблон изнутри. Жанр этот – «рассказы простака». Читая новый роман «Осень в карманах» начинаешь догадываться, что рассказчик совсем не прост.

Андрей Алексеевич сбрасывает маску-личину средневекового городского скомороха и предстаёт перед нами в своём настоящем жутком облике пост-человеческого философа. Хотя, может, и это очередная маска, вросшая волчья голова, а под ней снова тонкий лирик и милый ребёнок? Сколько может быть слоёв грима на душе человека? В «Осени…» как минимум дважды сказано о том, что никто не знает самого себя и, тем более, не знает другого. И это приводит к парадоксальному выводу: нет ни меня, ни другого. Поскольку оба неопределимы и непознаваемы. Существование есть поток дхарм, психофизических состояний, объект без субъекта, или субъект без объекта, что, в принципе, одно и то же. И об этом в тексте сказано прямо и откровенно: «Как у наших у ворот Шарик Бобику даёт. А потом наоборот…».

Книжка Аствацатурова запаяна в целлофан и снабжена угрожающим маркером «18+». Я бы добавил ещё какое-нибудь предостережение. «Мозг+». «Необходимо наличие интеллекта». Рожицу Эйнштейна или картинку головы в разрезе. Профиль условной блондинки в круге, перечёркнутый жирной красной или чёрной линией. «Внимание, чрезмерное чтение Аствацатурова может нанести вред вашему психическому здоровью».

Я бы не хотел, чтобы книги моего друга Аствацатурова понесли с рынка вместо «милорда глупого». Не желаю ему довести тираж до трёх миллионов экземпляров. Это была бы профанация. В нашей богоспасаемой России просто нет трёх миллионов читателей, способных прочитать и понять «Осень в карманах». Максимум триста тысяч. Надо посоветовать Андрею Алексеевичу включить такой пункт в договоры с издателями: издавайте, мол, но не больше трёхсот тысяч копий.

Изящная игра интеллекта, мощные пласты метафор, аллюзий, гиперссылок за кажущейся лёгкостью бытовых зарисовок и лирики, переживание как собственного бытия состояния и модуса всей европейской или, лучше сказать, пост-европейской философии и цивилизации, осмысление литературной традиции, рефлексия над рефлексией рефлексирующего наблюдателя событий жёлтого осеннего кинематографа размытой дождями культуры индивидуальности – если это вам по душе и по силам, тогда обязательно берите книгу Андрея Аствацатурова «Осень в карманах» и читайте.

Помимо хорошо рассказанных историй, книга Аствацатурова — это философия. Недаром в роман введён вторым наиболее часто упоминаемым персонажем «пост-модернистский философ Александр Погребняк». Настолько часто, что претендует на статус альтер-эго автора и лирического героя, «Андрея Аствацатурова». Философ Погребняк может быть вполне реальной личностью. Что не мешает ему одновременно быть символом. И сама фамилия как бы намекает.

Погреб – это царство сырой земли, аромат безличного материнства, и вход в нижние миры, в подземелья и преисподние. Поэтому Погребняк одновременно хтоничен и инфернален. Но «погребать» — значит также «закапывать, хоронить». Фамилия философа говорит о том, что он – могильщик. Могильщик культуры, цивилизации, самой философии, а ещё и главным образом – последних надежд на так называемое «простое человеческое счастье».

Вселенная остывает. Остывает и расширяется. В городе осень. Остывают люди, чувства, воспоминания. Всё отдаляется друг от друга. Распад и тлен. Увядание. «Поздняя осень, Грачи улетели. Лес обнажился. Очки запотели».

Лирический герой живёт в эстетике осени, тоскует, страдает. Но при встрече с началом юным, живым, он не обрадован, а раздражён. Вот он стоит на набережной Невы, а парочка дурачится и целуется. И что же? Они оказываются для героя тупыми, похожими на поросят, круглыми, нелепыми, уродливыми. Они оскорбляют собой величие увядания нашего мира. Который был не то чтобы очень хорош, но всё же заслуживал большего, чем быть унаследованным этими розовыми недоумками.

Но книга была бы не такой жуткой, если бы ограничивалась повторением известных сентенций: закат Европы, закругление витка истории, и прочее. Страшно другое. Автор цинично и хладнокровно показывает возможные (невозможные) выходы из кризиса. И тогда понимаешь. No future. Полная безысходность. Здесь нет никакого выхода. И рядом тоже никакого выхода нет. И вообще, во всём мире нет ни одной двери. Есть только окна, в которые мы смотрим. Стёкла мутные. И здесь вроде бы всё понятно, а там, за окном, другое, в которое если мы попытаемся проникнуть, то будем жестоко наказаны.

Давно истлела последняя головёшка европейской культуры, которой люди последнего возрождения пытались заново поджечь мир, ради чего творили свои пост-философские тексты Маркузе, Адорно и Джим Моррисон из группы «The Doors». Джим Моррисон давно уже мёртв, как спел Армен Григорян в России, где это не все ещё понимают. Больше нет и не будет никаких Doors, есть только Windows.

Мы в танке. И нет никаких люков и никаких дверей. Мы обречены жить внутри себя. Мы никогда не выйдем наружу. Это невозможно. Может быть Гагарин летал в космос, может быть Армстронг сделал маленький шаг на Луну (последнее вряд ли), но ни Гагарин, ни Армстронг, ни Фрейд, ни Маркс, ни Уэльбек, никто вообще никогда не выходил из себя в открытый космос другого.

Поэтому цивилизацию Европы настиг крах, ведь она была основана на предположении, что это возможно; даже если невозможно сейчас, то станет возможно когда-нибудь в будущем. Оказалось, что это возможно никогда. Каждый летит на своём самолёте.

Нет ни одной двери наружу. Есть только окна. Окна, постепенно превращающиеся в узкие смотровые щели. В бойницы. В окуляры оптических прицелов и толстые стёкла очков, без которых мир приобретает буйство красок, но совершенно теряет очертания. Ведь мы в танке, мы в осаждённой крепости.

Есть ещё окна-экраны, Windows, они могут открываться одно поверх другого, они могут складываться стопочкой и рассыпаться каскадом, в них можно увидеть всё. Это наше проникновение в мир посредством придуманной нами же культуры. В окнах культуры красиво и увлекательно. Вот только мы не знаем, что именно показывают нам наши окна. Не показывают ли они нам только самих себя, закольцовываясь бесконечностью зеркал, поставленных друг напротив друга?

Художник Гвоздев в Париже выступает с репликой на речь правозащитника о том, что надо уравнять в правах геев. Художник Гвоздев предлагает не останавливаться и узаконить межвидовые и даже межклассовые отношения. Чтобы он, художник Гвоздев, мог жениться на кустарнике, и чтобы они с кустарником могли усыновить барсука. И геи здесь не при делах. Просто художник Гвоздев хочет «Чтоб постапокалипсис как-то быстрее наступил». Ужасный конец ad absurdum лучше бесконечного ужаса заката Европы, которая закатывается, закатывается, закатывается, да никак не закатится. Вот и Греции снова выделили финансовую помощь. Хотя давно понятно, что лучше пристрелить её, чтоб не мучилась.

Новое не взрастёт, пока мы не убьём старое. Старое должно умереть и перегнить, чтобы стать навозом для новых всходов. Однако мы и есть – старое. Мы не скифы, не азиаты, очи у нас совсем не раскосые, в нас не больше жизни, чем в англичанах или французах, наш Санкт-Петербург – это обыкновенный Париж, даже ещё более Париж, чем сам Париж, потому что сам Париж превратился в декорацию Парижа, в картинку, выставку, потустороннюю иллюзию жизни, и теперь остался только один настоящий Париж – Санкт-Петербург.

Поэтому, когда говорят, что Европа должна умереть, то имеют в виду нас: Санкт-Петербург. Остальная Европа уже давно умерла и живёт в загробном мире, в Элизиуме, в полях счастливой охоты. Никто не заметил. И то, что держит ещё изображение Европы на этой земле, мираж Европы – это наша вера, наши грёзы. Мы сним себе Европу, только поэтому она есть. Мусульмане и латиноамериканцы приезжают и видят на месте Европы леса, горы для охоты и покорения, землю, правильно раздвигающую ноги перед настоящим мужчиной и стада баранов, которых надо резать и пожирать.

Где же нам взять энергию для обновления? Циничный могильщик Аствацатуров перебирает, как нефритовые чётки, безнадёжные варианты. Вот, например, народ.

Давайте спустимся к народу. Причём, к самым низам. К отверженным. Там, наверное, есть оно, что-то такое, исконное и настоящее. Лирический герой приезжает в Париж с толстым томом «Les Miserables» Гюго. Когда-то в детстве, он плакал над этой книгой. Теперь понимает, насколько она чудовищна, многословна, бессмысленна.

С реальными «отверженными», с бомжами, мы встречаемся на страницах книги как минимум трижды. Первый раз бомж подходит к Аствацатурову и просит мелочь, Аствацатуров мелочи не даёт, бомж сердито бросает: работать надо! Правильно, надо работать, чтобы были деньги. Чтобы подать бомжу. Иначе, какой в тебе смысл? Никакого смысла. Как в большом, но безвредном комаре, который летает по даче, пугая жену Аствацатурова, а сам даже не умеет ужалить.

Второй раз бомжи встречаются философу Погребняку у мусорного бака. Они отчитывают философа за то, что тот принёс пакет всякой ерунды, где нет ничего для них, для бомжей, полезного. И философ Погребняк испытывает смущение.

И в первом и во втором случае дело в том, что так называемый «народ» ждёт от так называемой «интеллигенции» производства каких-то смыслов. Но у интеллигенции на самом деле нет ничего, даже мелочи нет, только ерунда, только мусор в пакете. Поэтому она, так называемая «интеллигенция» для так называемого «народа» бесполезна. Рано или поздно её можно и нужно будет прихлопнуть. Не от злости. Просто в раздражении от бесцельности. Как того комара.

Потому что безвредность и безопасность в этом мире есть также бессмысленность. Всё, имеющее предназначение, несёт в себе угрозу, опасность и может причинить окружающему миру вред. То есть, трансформировать его (ведь любая трансформация воспринимается системой как угроза, опасность и вред). Оказывается (к концу книги), что философ Погребняк был в молодости панком, «последним панком», как он себя называл. Ему предложили поездку в Крым, и он отказался от протеста, сбрил свой «ирокез». А там, в Крыму – там рай. Природа. «Сверху плавает судак, снизу плавает…».

Третья встреча ещё загадочнее. Другой философ, по фамилии Кравчук, как-то увидел впереди женщину, которая тащила две тяжёлые сумки. Он окликнул, предложил помочь но, когда она развернулась, то предстала перед ним испитой бомжихой. Это была не то что просто неловкая ситуация. Философ Кравчук испытал настоящий экзистенциальный ужас. Помогла сама бомжиха. Она оказалась чрезвычайно тактичной и подсказала выход из ситуации: «Спасибо, конечно. Только мне далеко».

Ей далеко. Им, отверженным, далеко. И нам не совладать. Нам не осилить тот путь. Не стоит даже пытаться.

Но страшно далеки мы и от среднего класса, с его раблезианским культом чувственности и, одновременно, античным интересом к совершенству своего тела. Где мы и где античность. Лирический герой Аствацатурова записывается в фитнесс-зал, в эту молельню нынешнего офисного человечества. Пытается что-то там себе подкачать. И регулярный гуру среднего класса, инструктор по фитнессу говорит откровенно: идите-ка вы лучше, доцент, читайте свои книжки.

Ну что же, не получилось в народ, ладно. Но мы можем глубже, можем замкнуться на саму природу! А природа – это женщина, это любовь. Дважды в романе появляется женщина. Каждый раз она спасает от бесцельности и тоски. Излечиваются даже физические заболевания героя. Природа как бы подключает запасной аккумулятор, видя, что сей индивид не вполне потерян для единственного стоящего бизнеса – продолжения рода.

Продолжение рода, продолжение рода. Главное – чтобы всё продолжалось. Жизнь продолжается. Шоу продолжается. И никакого иного смысла нет, кроме как продолжать эту бессмысленность. Героя не устраивает, но пока он не в игре – он тоскует и болеет, а как только включается в гонку по оплодотворению самок, чтобы они там потом что-то продолжали, так сразу и веселеет и здоровеет. Выходит, мало понимать, что бессмысленно. Мало литературы и образованности. За культурой не спрячешься. Культура она сама, как говорят персонажи книги, «гармональна».

Первая женщина – Джулия, Джул. О ней мы знаем только то, что у неё красивые скулы. Как будто заранее держим в руках её череп и реконструируем: похоже, у этого черепа были красивые скулы. Да и сам череп по-английски зовётся scull, что не может не подразумеваться Андреем Аствацатуровым, специалистом по английской и американской литературе. Джул приходит в скучную, как жизнь лектора, аудиторию и забирает героя с собой. На год.

Потом Джул-красивый-scull уходит, улетает, исчезает. Потому что встретила другого, более лучшего лектора и профессора, американца, специалиста по кладбищам (sic!). Судьба сведёт нашего героя с разлучником, сведёт на Капри, и наш герой, выйдя из амплуа «ботаника», хорошенько наваляет американцу. Но это бессмысленный бунт. Ведь Джул привлекала в герое его близость смерти, тлению и распаду – то есть, к «культуре». Как она могла устоять, когда встретила именитого кладбищенского профессора!

Аствацатуров тоже вскормлен культурой кладбищ. «Хочу на кладбище!» — кричит он, ребёнок, своей бабушке. И они отправляются гулять к погосту у Комарово. Но американец обходит его в гонке за самкой, он умеет сделать из своей любви к тлену хороший бизнес – он богат. А Джул, она вроде такая. Раздвигает ноги перед богачами.

Хотя на самом деле она раздвигает ноги перед смертью. Её влечёт смерть. И она получает смерть: в Венесуэле уличные бандиты, которым профессор пожалел отдать свой кошелёк, прострелили Джул голову, её scull. Лирический герой получает известие об этом и сильно расстроен. Но не удивлён.

Оказалось, что она, природа, сама тяготеет к распаду и тлену. Она привлекается смертью. И мы не сможем найти в ней сил и воли противостоять остыванию. Напротив. Осень, старость и смерть – это самое естественное и природное, что только может быть. Культура, искусственная и противоестественная, держала оборону. Когда культура сдалась, сама стала кладбищем, где и в чём ещё искать прибежище от увядания, остывания, тепловой и энергетической смерти?

Вторая попытка героя изощрённее. Он привлекается певицей, телезвездой. У неё всё ненастоящее. Губы от пластического хирурга, груди из силикона, даже бёдра «резиновые». Но герой истово хочет. Она – лучший искусственный и культурный симулякр природы. Да, мы наконец-то получили шанс употребить слово «симулякр», без которого текст о современной философии не может состояться. Герой ищет именно симулякр, потому что природа обманула его, представ перед ним в лике смерти. Культура должна использовать нашу тягу к совокуплениям, гипертрофировать активаторы инстинкта – груди и губы – но обезвредить, стерилизовать нас («давай зайдём в аптеку» — говорит звезда).

Это кажется выходом, но вряд ли это выход. Симулякр остаётся в Париже, герой улетает в Петербург, на вопрос «ты мне позвонишь?» ни герой, ни читатель не получают ответа. Но есть такое предчувствие, что она не только не позвонит, но и скоро умрёт. Потому что симулякры легко распадаются, оставшись без наблюдателя.

И самый смешной эпизод книги, когда вчерашний панк и молодой учёный, будущий «философ-постмодернист» Александр Погребняк устраивает в Крыму шутку с поеданием «свежего дерьма», как подумаешь вторично, уже не кажется таким смешным. А, напротив, весьма мрачным. Эсхатологическим.

В самом финале Погребняк спрашивает лирического героя: «Понял теперь?». Герой кивает. «- Всё – говорит он, — закрывай окна, выключай свой компьютер и пошли отсюда».

Похоже, пора валить. «Пока ты на этом берегу, ты сам знаешь, что тебя ждёт». Проект «Европа» закрывается. Пора валить из сновидения. Вчера нам снилась Европа, нам даже снилось, что мы сами – Европа, но сегодня мираж распадается. Нам проще. У нас есть запасная идентичность. Нам есть куда идти. Мы вернёмся домой, в Россию. В Скифию. В Евразию. В Белую Индию. Может быть мы действительно скифы. И глаза у нас чуть-чуть раскосые. И жадные.

Окна закрываются. Windows сворачивается. Когда погаснет экран, мы, может быть, наконец поймём, кем были мы сами. Вспомним. И в завершение позвольте привести стихотворение Николая Гумилёва «Прапамять».

И вот вся жизнь!

Круженье, пенье,

Моря, пустыни, города,

Мелькающее отраженье

Потерянного навсегда.

Бушует пламя, трубят трубы,

И кони рыжие летят,

Потом волнующие губы

О счастье, кажется, твердят.

И вот опять восторг и горе,

Опять, как прежде, как всегда,

Седою гривой машет море,

Встают пустыни, города.

Когда же, наконец, восставши

От сна, я буду снова я, —

Простой индиец, задремавший

В священный вечер у ручья?

Герман Садулаев.