Мытарства ластолянина Кузовкина

Правдиво рассказанная сим знатным мореходом гистория его плаваний по морям на разбойничьем корабле Бартоломея Робертуса с ватагою удальцов всяческого роду и племени; про то, как похитили его голландцы из Архангельского города, а пираты морские из кабалы вызволили, как побывал он во многих землях заморских, как вернулся сухим путем в Отечество, как повинился он перед самодержцем Петром Алексеевичем, а царь-государь ему былые шалости на морях великодушно простил и повелел служить верой и правдой державе Российской, честно нести лоцманскую вахту на Белом море и Двине реке, да чином корабельным его Высочайшею волею пожаловал.

С чего начать-то рассказ мой? Родом я из деревни Ластолы, что стоит на острове близ устья матушки Двины. Отсюда-то, из Ластолы, многие архангельские корабельные вожи свой род ведут. Вот и наше семейство Кузовкиных тоже: несколько поколений предков моих заморские суда в Архангельский горд проводили. Едва ли не с той поры, как он Архангельским стал прозываться. И дедушка мой, как и я Серафим, и отец мой Никита, и дядя Северьян, и другой дядя, Севастьян – все вожескому делу были обучены. И меня к тому ж сызмальства готовили. Крепкая изба наша и поныне стоит, глядится в воды курьи-протоки, резьба на ней затейливая – это еще дед постарался, а папа да я только подновляли. Птицы резные, цветики да солнышки, кто ни проходит мимо, всяк залюбуется на такую красу. Топор мастера, что кисть художника, в умелой руке чудеса творить может. Отец меня частенько в Архангельский город с собою брал. Велик сей град, а, как и деревня наша, почитай, что весь деревянный. Только крепость с гостиными дворами, русским и немецким, из камня выстроена. В мирное время здесь торг, а ежели война случится, ну, скажем, со шведами, давними недругами нашими, оборону от неприятеля держать можно за каменными-то стенами. Бывало уж, нападал на нас швед окаянный, да до города не дошел, помор Иван Седунов, прозвищем Рябов, на мель корабли вражеские посадил, прямо под стенами новой крепости, в честь святых Петра и Павла поименованной, что вход в Двину запирает. Его за то и государь Петр Алексеевич отметил. Не дошли супостаты до Архангельского города, а и дошли бы, зубы-то свои о каменные стены непременно обломали.

Рядом с каменной крепостью, на носу-мысу по имени Пур-Наволок (имя от древней чуди осталось) догнивает крепостца старая, деревянная, для обороны уже негодная. Когда-то весь город вкупе с Михайло-Архангельским монастырем (от него-то и имя городу дадено) здесь, в деревянных стенах помещался. Однако же раздался он вдоль реки за сто с лишком лет, слободами ремесленными, торговыми да воинскими прирастая. Как и подобает портовому городу, он обращен лицом к реке. У деревянных брюгов (причалов) заморские корабли стоят.

Корабли с множеством белых парусов похожи на огромных гусей-лебедей, принесших из дальних краев много иноземного люда. Вот и они, гости из чужих стран, лопочут что-то всякий на своем языке. Я сам-то к языкам был отцом приучен: вож должен уметь с иноземными шкиперами изъясняться, вот и Никита Серафимович Кузовкин, да будет земля ему пухом, мог и по-голландски, и по-аглицки, и по-датски толковать, и даже по-гишпански немного. От него знание мне передалось. Любил я, будучи в городе, на корабли глазеть, слушать звон рынды, команды боцмана, топот ног матросов, бросающихся исполнять приказания. Тогда Российский Флот, можно так сказать, первые шаги по морю делал: у нас на верфи в Вавчуге тоже на воду многопарусных да многопушечных красавцев-лебедей спускали, но их по пальцам перечесть было можно. А у них там, в Европе, такие корабли давным-давно уж строили. И завидно было мне, когда сравнивал я гордые бриги с нашими поморскими увальнями-кочами. Сказал я о том папе, а он поглядел на меня строго и говорит:

— Пусть кораблик наш поморский лицом да статью иноземцам не чета, да только в северных морях без него никак. Знаешь ли ты, почему у коча днище округлое, как у яйца куриного? Не знаешь? Так я скажу: это все для того, чтобы морские льды его не смяли, не раздавили, как, бывало, хваленые аглицкие, бременские да голландские бриги и фрегаты. Лед его просто-напросто на поверхность выдавит, но не раздавит. Оттого и проложили предки наши пути на Грумант, на Матку и далее, в суровую Сибирь. Придет время, и флот русский станет не хуже, чем у немцев разных, начнем к самым дальним берегам ходить, новые страны открывать. И русский флаг будет реять в тех землях, о которых мы с тобой и не слыхивали.

Папа, бывая в Архангельском городе, нередко захаживал в австерию. При царе Петре Алексеевиче такое заведение в морском порту было открыто. Сиживали в ней не только русские мореходы и торговые гости, но и иноземцы, прибывшие в город. Австерия – заведение приличное, это вам не кабак, где поить поят, а доброй закуски днем с огнем не сыщешь. А здесь все, как в заморских королевствах заведено: вина и яства всяческие на выбор, а не сивуха с черствым ситником. Конечно, дороже, чем в простом кабаке, но зато вволю тебя и накормят, и напоят. Ну да корабельные вожи – люди не из бедных, денежки завсегда водятся. Когда я вырос, усы уж под носом пробились, тогда отец и меня с собою в австерию брать с собою стал, а до того – ни-ни! Когда один, без отца в город наведывался, то и сам захаживал туда. Допьяна никогда не напивался и сейчас хмельным питием не балуюсь, только ежели по праздникам чарку-другую пропустить себе дозволяю. А все после того злосчастного случая, который курс моей жизни круто переменил. Девятнадцать годков уж мне стукнуло, когда конфузия со мною в австерии приключилась.

Приплыл я в Архангельский город на отцовом карбасе. Мы на нем в Двинской губе рыбачили, а раза два и в морские голомя выходили. Но чаще ловили рыбку в двинских рукавах да в город за покупками снаряжались. Вот и на этот раз отправился туда, чтобы накупить добра всякого: братишке леденцов привезти да себе кафтан присмотреть, да еще безделушек разных для невестушки моей Софьи. Мы уж тогда помолвлены были с нею.

Прошелся я по торговым рядам, потратил денежки – благо, незадолго перед тем красную рыбку на городском рынке продал, неплохо разжился. Кафтан выбрал, леденцы, глиняную свистульку-соловья для Матвейки, Соне – ожерелье из солнечного камня, который в Курляндии море на берег выбрасывает, да бусы разноцветные. Думал, отцу с матерью что-нибудь прикупить, то-то будут рады родители, Никита Серафимович да Пелагея Ивановна.

Так и дошел я до самой австерии. Думаю: зайду, на остатние денежки выпью кружку-другую – и в обратный путь, до Ластолы. А там уж народу набралось, русские да иноземные гости.

Смотрю – за столиком голландцы сидят, это я по говоре определил. Одного-то я знавал раньше, звать его Виллем Хеллерт из города Алкмара. А второго, который с ним, я впервые видел. Как заприметил меня Вилли, и зовет за стол – угощаю! Я сначала для виду ерепенился: мол, что я, голь кабацкая, чтобы на чужие деньги пить, у меня свои есть. А Вилли мне: обижаешь, мол, я от всего чистого сердца хотел. Ладно, прости говорю, знакомец, подсел за стол. А тот на соседа своего показывает: прошу, дескать, любить и жаловать, капитан Ханс ван Хейвен, его парусник «Хильверсюм» в Архангельском порту стоит, недалече отсюда.

Познакомились мы, Вилли мне кружку протягивает с заморским зельем. Вино вроде знакомое, ренское, а привкус у него какой-то странный.

— Пей, пей до дна за знакомство, — говорит Вилли, а Ханс только поддакивает и улыбается, как дурачок – наверно, думаю, принял уже много. – Это вино особое, им самых дорогих друзей потчуют, сладкое да пряное, в нем кроме винограда еще с десяток трав целебных. От такого чудесного напитка и похмелья не бывает.

Ну, осушил я кружку до дна, потом вторую. А после того, как третью пригубил, слабость меня одолела: в голове туман, в глазах дымка, ноги и руки не слушаются, и язык едва ворочается. А голландцы пялятся, да, знай, хихикают. А потом… Какую-то бумагу мне начали показывать, но я ихнюю грамоту не разумею. И тут будто провалился я, погрузился в сладкий омут, и ничего уже не понимал и не помнил.

Очнулся я: кругом темно и тесно. Все качается и шатается подо мной. «Да, – думаю, — перебрал я вчера. Голова гудит. Прежде-то я не напивался, а тут – на тебе: не помню, чем вчера наша пирушка закончилась, вот хоть убей, не припомню!» Заворочался я – и лежанка подо мной закачалась. «Что такое? – думаю. – Вместо кровати – какие-то доски, к потолку на цепях подвешенные. Может, я в темнице для опившихся бражников? Слыхивал, что была такая на Москве. Иных там розгами протрезвляли. Неужто и в нашем городе тоже?» Смотрю: в оконце свет утренний сочится, и в свете этом видно, как рядом со мной на таких же висячих лежанках мужики качаются, сопят, от некоторых хмельным духом несет. Верно, в темницу для бражников угодил. Вот сраму-то будет! Как отцу с матерью и невесте Софье в глаза смотреть стану? Что односельчане скажут? Тут один спящий забормотал что-то не по-русски, вроде на голландском. «Эх, — думаю, — угораздило же тебя в темнице для пьяниц очутиться».

А за оконцем, слышно, как вода плещется. Вот ведь чудаки, у самой реки дом построили. А коли завтра буря с моря налетит, и домик тот смоет? Или ледоход по весне снесет? Ведь бывало же, что брюги по бревнышку… И тут вдруг дверь распахивается, и слышу я голос, знакомый вроде, и тоже на голландском: «Вставай, бездельники! Ваша вахта!» Что это, неужто тут кроме меня одни голландские матросы спьяну отсыпаются?» Смотрю я – да это ж капитан Ханс ван Хейвен, с которым я давеча в австерии пил, а с ним – Виллем Хеллерт, мой старый знакомец. Ходят они меж матросами, Виллем их тросточкой погоняет, чтоб быстрее одевались. Я тоже со своей лежанки спрыгнул на пол. Чувствую – а пол-то под ногами колышется. «Боже правый, да я ж на корабле, кругом – одно иноземцы!» Виллем ко мне подходит, ухмыляется и матросскую одежу мне к ногам бросает. «Привет, приятель, добро шаловать на «Хильверсюм», — по-русски говорит. Я-то ничего понять не могу. «Как же я тут оказался?» — говорю. «Ты вечера мне договор подписаль», — это уже Ханс ван Хейвен говорит.

— Ничего я не подписывал! – закричал я так, что матросы вокруг все ко мне повернулись. Из головы остатки хмеля будто ветром выдуло. А Ханс захихикал мерзко и из-за пазухи бумагу достал. Вот, мол, полюбуйся, твоя подпись.

Мы, поморы – люди грамотные, без знания азбуки вожу да кормщику никак нельзя. Я в бумагу заглянул: подпись моя, на конце закорючка вроде хвоста селедки, только буквицы пляшут – ну так пьяная рука водила.

— Поздравляй тебя! – говорит шкипер. – Ты с нами вечера на пять лет контракт заключать, сиречь договор!

И дальше молвит: ежели все эти пять годов честно отслужишь на корабле, если тебя за борт не смоет или в стычке с пиратами не погибнешь, тогда – прощай, на берег и домой, в свой город имени ангела.

Я хотел эту бумагу порвать, да шкипер ее быстро сложил – и обратно за пазуху, а мне кукиш под нос сует, а Виллем меня тростью по спине огрел, правда, не больно.

— Куда вещи мои девали? – кричу. – Я подарки домочадцам и невесте купил.

— Не беспокойсь, они в рундук лешат! – смеется Ханс. – Вот тот угол. А ты быстро одевайсь – и на палуба марш! Исполняй!

Ничего не поделаешь, оделся я. Вытолкали меня на палубу. «Как же так? – думаю. – Родители-то ничего не знают. А мы по корабельному рукаву плывем, Ластола уж недалеко».

Ну, стал я умолять голландцев шлюпку спустить, чтобы я мог родных навестить да рассказать о приключившемся со мной. Сам-то думаю: сбегу непременно, народ подниму, но этим прохвостам служить не пойду! А Ханс с Виллемом только смеются: знаем мы таких, сбежишь – и поминай, как звали. В первый порт заморский придем, оттуда весточку и пошлешь. Понял я, что меня так просто не выпустят. Хотел с борта в реку прыгнуть, да матросы ихние меня сзади схватили, оттащили в сторону. Тут Виллем будто озверел, стал меня тростью охаживать, так что все бока и спина синяками покрылись. А Ханс кричит:

— Запереть его, на воду и сухари, на цепь посадить. И пусть там сидит, пока мы русские воды не покинем. Мы быстро этого строптивца к порядку приучим!

Поволокли меня матросы в темную камору. Одни-то из них, анбургский немец, Петер его звали, мне по-немецки шепчет: «Со мной в родном порту так же было. Крепись, парень!» Я по-немецки немного разбираю, кивнул ему, а он украдкой мою руку связанную за спиной пожал. Кинули меня в корабельное узилище, дверь крепко заперли, караульного приставили.

Так и сидел я взаперти, только дважды в день меня в корабельный гальюн водили (отхожее место) под присмотром двух дюжих матросов. А потом опять на цепь сажали, как дворовую собаку. Через несколько дней, когда мы из Белого моря на голоменной простор вышли, и берег стал едва виден, пришел матрос со связкой ключей. Те же два караульных и ключник этот отвели меня прямиком к Хансу в его каюту. А тот сидит себе, из трубки сизые колечки пускает, пыхтит и говорит мне на своем языке:

— Отныне и на пять лет вперед будешь ты, матрос Серафим, на голландском корабле «Хильверсюме» служить. Попробуешь бежать – все равно поймаем и так отходим по спине, что весь свой остатний век помнить будешь. Иди в матросский кубрик и жди приказаний!

Рундук мне дали. Леденцы, ясно дело, матросикам в первый же день достались. И бусы из разноцветных камушков, и ожерелье из «солнечных капель», что в Курляндии море на берег выносит, пропали. Кафтан зато остался и свистулька-соловей для младшего братца. У голландцев свое платье, за чем им русский кафтан? Свистулька тоже ни к чему, коли у боцмана дудка есть. И с того-то дня началась моя кабала на чужеземном корабле.

Корабль парусный – это большой дом, где живет много душ, огромная такая семья, «командой» зовется. Я к корабельному делу с юных лет привычен: знаю и как с парусом обращаться, и как щеглу (мачту) ставить, и как в реке и морской губе карбас водить. Но голландский корабль мне в диковинку был. Что я понимал-то во всех этих стакселях, лиселях, трюмселях, стеньгах и прочих мудреных названиях? Премудрость корабельной науки в меня вколачивали то палкой, то линьком (веревка такая). Наловчился я по вантам лазить на самую маковку мачты. Поначалу-то страшно было – чай, корабль заморский – не карбас. Поглядишь, как внизу матросы суетятся, будто тараканы подле печки, а вокруг – море и море, берегов не видать – и жутко бывает, голова кружится. Но я свой страх пересилил: дома-то я иной раз на спор на высокое дерево карабкался, прочим мальчишкам на зависть. И тут обвык. Но много шишек, синяков, пинков да зуботычин испытать привелось. Если в порт какой придем, меня на берег не отпускали, боцман так и сказал: ненадежный ты человек, Серафим, сбежишь еще, так что сиди под присмотром – и опять ко мне караульщиков приставит, только на цепь уже не сажал. Потому все эти Христиании, Бресты, Копенгагены, Гааги, Лиссабоны и прочие заморские города я только в оконце и видал. Не доверяли мне.

До сих пор, когда я засну, в моих ушах вновь звучат команды на голландском языке:

— Московит, лезь на ванты! Живей! Или хочешь, чтобы тебе всыпали линьков?

«Какой еще «московит»? Я в Москве-то ни разу не бывал», — думаю я и лезу вверх.

Зато на этом корабле появился у меня дружок, собрат по несчастью – тот самый анбургский немец Петер Шиллинг. Я его иной раз в шутку «Петькой Денежкой» прозывал («шиллинг» — это монета аглицкая), а он нисколько не обижался. Его, как и меня, в кабаке немецком подпоили, бумагу подсунули, да и пьяного на корабль затащили. Сам-то он студиозом был, юридическому праву учился в неверсете, ему год всего до конца учения оставалось. Приехал Петер домой на время вакаций (это когда студиозы отдыхают) – и вот уже четвертый год на голландском корабле мыкается.

Рассказывал мне немец Петька:

— Утром разбудили меня, вот так же, как тебя, вытолкали на палубу. Я шкиперу стал по памяти морские законы сказывать, а он меня по левой скуле и по правой, кулак под нос сует и смеется: «Вот тебе мой закон!»

— Что ж ты с корабля на берег не бежишь? – спрашиваю его. – Тебя ж не стерегут так зорко, как меня, мог бы и при случае улизнуть.

— Что ты, — отвечает он. – Нельзя мне! Шкипер ван Хейвен в Анбурге частый гость, он и дом мой знает. И с меня за то, что контракт нарушил, большие деньги взыщут. В суд меня потащит, а судье поди докажи, что меня обманом на корабль затащили. Свидетели где? Кто из команды в мою защиту словечко замолвит? Скажут: сам, добровольно согласился корабельную службу нести, а что пьяный был – так кто ж в том виноват, что студенты по кабакам шатаются? Я хоть и право учил, ничего не докажу. Взыщут с меня, бедного студиоза! Семья у нас тоже небогатая – папа, мама да сестра на выданье. Разорят нас судьи штрафом. Вот и придется мне оставшиеся годы на корабле провести, вдали от дома.

— Тебя на сколько лет в кабалу-то записали?

— На семь годов!

— А меня на пять, — говорю. – Пять лет мне тут горе мыкать.

Поначалу корабль все в европейских портах причаливал. Меня – под замок, сами – на берег, обратно пьяные возвращаются. Иные меня угостить хотят, а я от угощения отказываюсь наотрез. Думаю, опять напоят и еще на пять или семь лет в корабельную кабалу. Мне Петер сказывал, что этот чертов шкипер и боцман в вино-то мне какую-то сонную травку подсыпали. Потому я так быстро стал носом стол клевать. И голова наутро сильно кружилась, не столько от хмеля, сколько от сонного порошка проклятого. С ним, с Петькой-немцем то же самое приключилось тогда. Но вот покинули мы Европу, и отправились в Африку, где круглый год зной, снега и холода никогда не бывает, и черные люди живут.

Корабль наш вдоль берега плыл, целую неделю одну пустыню песчаную видели, потом степи пошли, а потом уж леса дикие. Мы в торговых факториях причаливали, грузили на корабль дерево черное да слоновую кость, наподобие той, что у нас в тундре находят, а наши косторезы из нее всякие безделушки вырезают детишкам на радость. Меня тогда уже не стерегли. Все равно, говорят, бежать тебе смыслу нет – в Африке ты пропадешь, львы съедят или дикие люди. А захочешь на другой корабль бежать – что ж, добро пожаловать, там такая ж кабала. На аглицком-то корабле порядки еще страшнее, чем на голландском: упрямых да дерзких там голышом под килем протаскивают. Днище-то у корабля все в острых ракушках, они кожу сдирают лохмотьями – страсть какая!

Одна отрада в южном море – красота несказанная, особливо ночами, когда все море-окиян светится тыщей огоньков, будто свечи на волнах качаются. А еще там рыбы летучие водятся – ей-богу, не вру! У них плавники заместо крыльев, взлетают над волнами и на палубу падают, лежат потом да трепыхаются. У нас в северных морях таких нет. Акул страшных видал в море-окияне! Смотришь эдак в волны – а там плавники черные скользят, целая стая следом за кораблем. Как матрос из бочки помои за бот выплеснет – так и акулы тут как тут.

А однажды один неосторожный матрос с мачты сорвался – да и в море плюхнулся, а там, как назло, акулы так и снуют. Ему лестницу веревочную сбросили, чтоб ухватился, в акул палят, прочь отгоняют – а они все равно норовят парня схватить. Надо было шлюпку на воду спустить, чтоб человека спасти от верной погибели, да шкипер наш в порт спешил, чтоб поскорей товар забрать, да в Америку плыть, в голландские владения и о шлюпке не распорядился. Так и сожрали чудища матроса! До сих пор крик несчастного в ушах стоит.

Ходили мы вдоль Невольничьего берега. Там леса стеной, птицы поют, звери кричат, запахи сладостные долетают. А мимо нас то и дело корабли всяких стран проплывают, и у каждого из них, почитай, в брюхе битком набиты черные люди, которых потом в Америке на рынке в рабство продают. Наш-то ван Хейвен людьми не торговал, он все пряности предпочитал, зубы слоновьи да африканское дерево, крепкое, как камень. Дошли мы до устья большой реки, а потом назад повернули, через несколько дней пристали в голландской фактории. А уж оттуда он обратно, к себе на родину собирался. Матросы как на берег сошли, так сразу же в кабак, только мы с немцем Петькой остались, хоть нас и звали. Сидим, говорим, родные края вспоминаем, Архангельский город, Ластолу да немецкий Анбург. Стало вечереть, а темнеет там быстро: не успеет солнышко зайти за лес, как уж темным-темно вокруг, только слышно как в лесу звери рычат да где-то далеко, в своей деревне черные люди барабанят.

Тут и матросы стали возвращаться, большинство пьяные, так что двое с трапа упали, пришлось товарищам их из воды вылавливать, а те и сами-то едва на ногах держатся. И нас, как тверезых, заставили шлюпку на воду спускать и пьяниц из воды вытаскивать. А потом еще полночи вахту простояли, пока смена проспится и на наше место заступит.

Рано утром нас выстрелы из пушки разбудили. Потом труба в крепостце голландской запела.

«Что такое стряслось, думаю? Беда какая приключилась, что ли? Может, флот неприятельский на факторию напал? Так я вроде, пока мы плыли по африканскому морю, военных-то кораблей не видал, все купцы одни под разными флагами да лодочки негритянские: как увидят нас, норовят тотчас к берегу пристать или в какую речку юркнуть и скрыться, думают, мы за рабами приплыли.

Высыпали мы на палубу, гляжу, канонир уже у пушек хлопочет. Посмотрел я в даль голомяну, а там – бригантина медленно, величаво так плывет, держит курс прямо в нашу бухту, где «Хильверсюм» якорь бросил. На палубе – шум да переполох, а шкипер в трубу стеклянную поглядел – и побледнел лицом, весь загар африканский с него как будто сошел и говорит он дрожащим голосом: «Беда нам! Черный Барт опять в здешних водах объявился! Мне вчера о нем командир форта рассказывал. Прорываться надо. Если не прорвемся – гнить нам на морском дне». Скомандовал ван Хейвен – и помчался наш корабль к выходу из бухты.

А этот Черный Барт, заметив маневр наш, тотчас же галс сменил, узлов прибавил – и наперерез помчался. Мы из бухты все-таки вырвались, да только от судьбы, видать, не уйти: бригантина на нас прет, пушки на ней уже расчехлены, с борта кричат чего-то, а на борту аглицкая надпись «Королевская удача». И флаг по ветру вьется, а на флаге этом – человек с саблей два черепа попирает.

Петька ахнул: «Это ж пираты, настоящие пираты! Погибли мы!» Запричитал, мол, из огня да в полымя попали, прикончат нас разбойники», Я ему даже по шее треснул: молчи, нечего трусить, может, это спасение наше! А с бригантины уж выстрел донесся, предупредительный.

Шкипер наш только перед матросами храбрился, бивал за дело и просто так, а тут сник, стоит да молитву бормочет. Приказал флаг приспустить, пушкарям отбой дал, «Хильверсюм» лег в дрейф. Вся команда на борту выстроилась. А с пиратской бригантины уже шлюпки спустили, на них – люди вооруженные и флаг этот, где человек черепа попирает. Сдался наш ван Хейвен без боя. Вот и капитан пиратский на палубу ступил: высокий такой, одет по-щегольски – камзол на нем алый, на туфлях пряжки золотом блестят, перевязь на груди с двумя пистолетами, на голове – широкая шляпа с пером, в руке шпага, из-под небрежно надетой шляпы черные кудри выбиваются. Подошел к нашему шкиперу, ухмыляется:

— С кем имею честь?

— Шкипер Ханс ван Хейвен, — промямлил гроза матросов. – У меня груз ценный… для вас… дарю вам черное дерево да слоновую кость, да пряности…

Тут капитан пиратский как захохочет:

— Ишь, какой щедрый голландец! «Дарит» Черному Барту весь свой груз.

Тут и команда «Королевской удачи» вся от души захохотала, и наши некоторые матросики прыснули. А шкипер стоит, голову вжал в плечи, видно, как ноги трясутся.

— А не хочешь ли вместе со своей посудиной к нам присоединиться? – говорит Барт сквозь смех. – Вместе станем в морях промышлять, тебе доля и мне доля.

А ван Хейвен весь как листок на ветру затрепетал:

— Отпустите меня с моим кораблем на родину. Я вам и казну корабельную отдам.

Черный Барт сразу хи-хи да ха-ха прекратил, нахмурился:

— Корабль твой – моя законная добыча! Тебя на твою родину доставить никак не могу, ибо курс держу на американские острова. Так что выбирай: или со мной, или на остров высажу.

Он оглядел притихшую команду и громко так:

— Ну, кто тут смелый, кто ко мне присоединиться хочет? Или у всех, как у вашего шкипера, душонки в пятки полезли?

Тут два или три голландца объявили, что готовы на пиратский корабль перейти, потом Петька Шиллинг. А Черный Барт вдоль строя прохаживается и концом шпаги каждого легонько так тычет: мол, пойдешь со мной?

Человек уж с полдюжины набралось, пока он до меня дошел.

— Кто таков? – спрашивает. – На голландца ты не похож.

— Из России я, — отвечаю. – Из деревни Ластола, что возле Архангельского города, подданный царя-государя Петра Алексеевича!

Он на меня посмотрел изумленно:

— На моем корабле люди многих стран и народов есть, — говорит он. – Даже черные негры наравне со всеми моря бороздят, корабли абордажем берут и добычу делят. А вот московитов на моей бригантине еще ни одного не было? Морской науке обучен ли?

— Обучен, — отвечаю. – В меня эту премудрость линьком вбивали да шкиперской тростью вколачивали. Хотя я и у себя на родине в море хаживал, рыбу ловил…

Черный Барт мои слова своим пиратам пересказал по-аглицки, те опять дружно гогочут.

— Мы, — говорит, — тоже вроде как рыболовы. Добываем рыбу деревянную, что под парусами ходит. Пойдешь с нами?

— Пойду, говорю? Куда ж мне деваться-то.

И опять капитан захохотал, и пираты следом за ним.

Шкипера ван Хейвена, боцмана Хеллерта и добрую половину экипажа Робертс отпустил. То есть велел им садиться в вельботы и грести до напустого острова. Оставил им немного пороху, пуль, пистолеты вернул, у кого они были, а пушки с припасом забрал.

— Не пропадете, — говорит, — будете птиц стрелять да рыбу ловить. Там, на острове лес есть, а в нем – деревья плодовые, с голоду не помрете. Опять же вода ключевая, пресная имеется. А там… может, какой проходящий мимо корабль вас и заберет, и на родину доставит.

Перед тем, как отправить шкипера и часть команды на остров, велел он матросам с голландского судна на пиратское весь груз перетащить, пушки с ядрами, казну корабельную.

Я хотел, было, помочь матросам, но Черный Барт окрикнул меня:

— Эй, московит! Нечего тебе с торговой матросней возиться. Ты теперь вольный мореход плавучей «республики» — так сказал. – Я на ней штатгальтер, а вы все – граждане, и ты один из нас. Чти законы корабельного братства, будь храбр в бою, будь честен при дележе, повинуйся капитану – и будет, что детям да внукам порассказать, если жив останешься. В свой ангельский город когда-нибудь вернешься богатым. Молись Богу, чтобы в схватках уцелеть, чтоб море тебя не поглотило, акулы не сожрали, да чтоб на нок-рее не вздернули.

Перебрался я на «Королевскую удачу». Корабль Черного Барта провожал голландцев до самого напустого острова. Уходя, пираты днище у «Хильверсюма» пробили, и пошел купеческий парусник ко дну, только верхушки мачт из волн торчали. Случилось то верстах в двадцати от голландской фактории. Солдаты да моряки в крепости, видать, не на шутку перепугались, что против пирата другие корабли, что в бухте стояли, не выслали. Так страшен был им Черный Барт!

На «Королевской удаче» мне, первым делом, пиратский договор подписать предложили. Я, конечно, сразу отнекиваться начал: кому охота из кабалы в кабалу да еще как бы добровольно? Спасибо Петьке, который мне за толмача был: я ж сам-то по-аглицки на слух хорошо понимаю, а вот грамоту ихнюю – увы. В договоре том вся жизнь вольного пирата прописана, кому какая доля от добычи полагается: сколько капитану, стирману, боцману, канониру, корабельному плотнику – и так до простых матросов, вроде меня. Но и порядок строгий: чтобы ни единой золотинки от добытого тобой не утаить, не то заставят по доске пройти с завязанными глазами. Доска-то узка, скользкая, а внизу – морские волны плещутся, и акулы кружатся. Суровы законы пиратского братства! А еще договор они подписывают не внизу листа, как полагается, а по кругу: кто закорючку черкнет, неграмотный крестик поставит, а грамотный рядом его имя напишет. Это все для того сделано, чтоб не догадались, кто на корабле главный, ежели пираты в полон попадут. Потом что капитана и других начальных на корабле людей, чьи подписи сверху, сразу вздернут. А тут поди-ка, разберись, кто капитан, а кто простой матрос. Матроса-то, может, и не повесят, если только на галеру грести отправят. Галерная работа – та же казнь, только медленная, на годы растянутая. Но зато если шторм случится или битва какая, есть возможность с галеры улизнуть.

Так попал я на корабль Бартоломью Робертса (так капитана зовут). Я поначалу-то думал, что пиратский корабль – это грязное, вонючее корыто, где никакого порядка нет, а матросы пьяные по палубе шатаются. А оказалось – корабль аккуратный, чистый, даже музыка играет!

Он, Робертс этот, музыкантов на борту держал, чтобы они скрипками да дудками своими пиратские души веселили. А еще на корабле поп был! Не православный, конечно, а ихний, аглицкий, и по воскресным дням разбойники эти на палубе собирались и молились, грехи свои замаливали. Порядок там был – не на каждой купецкой шкуне такой бывает, скорей уж на воинский корабль похоже. Так они и были, можно сказать, воинами плавучего пиратского государства. Ежели парусник в походе, никто к вину не прикасается, в зернь, в кости, в карты и прочие игры капитан играть запретил. А кто запрет нарушит – того на шаткую доску и — бульк в море! И девок портовых на борт водить строго-настрого заповедал: если кто попробует – обоих с трапа в море скинут, и матроса, и девицу эту. Но когда пираты на берег сходили, тогда уж душу отводили в кабаках-тавернах! Иные все, добытое в схватках, пропивали да проигрывали, еще и в долги залезали к своим же товарищам. Бывало, озолотится пират, а потом в порту все спустит до последнего медного гроша. Опять обогатится – а тут и долг платежом красен. Оттого я зарок себе дал – не больше одной кружки рома выпивать и не играть никогда. Без рома тоже нельзя: кому ж охота среди своих белой вороной выглядеть, да и от заразы вино это оберегает. А хворей смертных там, в южных странах, полно.

Помнится, плыли мы по морю-окияну, а навстречу – другой корабль. Флаг на нем с песочными часами – пират, значит. Хотели наши визит ему нанести, сблизились уже – а с борта кричат: не подплывайте близко-то, лихоманка у нас, не ровен час, сами заразитесь. А сами едва на ногах держатся. У меня взгляд зоркий, вижу – лица у них бледные, с желтизной, а один согнулся над планширем – и его кровью вырвало в волны. Я-то думал, у него болесть морская, а мне ирландец Хьюго говорит: недуг их страшный одолел, так и будут по волнам шляться, пока не перемрут все. Эта болесть все равно как чума, привяжется – и ты не жилец.

Так и оставили мы горемык по морю мотаться, иначе бы эта хворь злая и на нашем корабле поселилась и всю команд смертной косой выкосила. Ну, да отвлекся я… Рассажу про Робертса. Капитан-то наш из аглицкого Вельса был… да не Вельска, а Увельса, это земля такая есть в Англии. Сперва-то он черными рабами торговал, а потом только пиратом стал.

Да, на «Королевской удаче» в команде и черные люди были, свободные. Помню я, как один матрос-француз недовольство стал выказывать: что, мол, эти черные среди нас делают? Их продать или на берег высадить надобно, а то и того… к акулам. А капитан так сурово на него поглядел – и говорит: «Наверно, такой замысел у Господа Бога нашего был, чтобы людей разноцветными сделать, не нам о том судить. А Джон Макомба – настоящий гроза морей, в боях проверенный, в храбрости да сноровке с ним многие белые не сравнятся. Так ты его чернотой не попрекай, а лучше учись у него, как смерть встречать лицом к лицу». Тот и сник.

Однако ж, когда мы корабль с рабами в море захватили, Робертс велел в ближайший порт его отвести и там всех продать на рабском рынке – и мужчин, и жонок с малыми детьми. Это, говорит, «бизнес» у него такой, то есть прибыльное дело. И продали всех до единого! Вот такой он был человек, этот Черный Барт! Не пил, как другие пираты – только пригубливал, одевался всегда, будто на праздник какой, таких щеголей я и при Петровом дворе не видал, где мне однажды побывать довелось. И музыку страсть как любил! Бывало, идет бригантина, волны разрезает, а над морем скрипки да дудочки звучат – небось, акулы заслушиваются.

Пираты гишпанцев люто ненавидят, а те пиратов извести норовят под корень, потому как пираты корабли с американским золотом да серебром у гишпанцев захватывают. Но в команде нашей был-таки один гишпанец. Однажды пираты на городок напали, где-то в Новой Гранаде, чтобы из местной темницы своих людей вызволить. Ну, и пограбить конечно.

А в том узилище гишпанец Мануэль сидел, еретик, которого грозились на костре сжечь, ежели не покается. Так его разбойники вместе с прочими, кто в заточении был, освободили. С тех пор он на пиратских кораблях по морям ходил.

Вспоминаю я первый свой поход на пиратском корабле. Захватили мы несколько купеческих судов, кое-кто из команд к нам присоединился, остальные – кто погиб, кого в шлюпки – и на пустынный берег. Потом мы в Америку курс держали. Зашли далеко на север, там холодно, льдины плавучие попадаются. Пришли к Ньюфаундленду, где, в глубокой извилистой губе рыбаки промышляли. А тогда уж вести о Робертсе впереди него по морям разлетались. И как увидали рыбаки его корабль, так свои шкуны покинули – и на берег. Разбежались, в лесу попрятались. Ну и богатый же улов нашему капитану тогда достался. Да только вот не было мне радости, хоть вроде и прибыток у пиратов большой, и суда захватили без боя, без пальбы… да все ж обидно мне стало. Эти рыбаки-то – все равно как наши братья-поморы, тяжек и опасен их промысел, а мы тамошних поморов как липку, выходит, ободрали? В старину-то среди поморов свои пираты водились, как и среди соседей-мурманов, тоже корабли гостиные захватывали да топили. Я даже песню знаю про гостя-норвежина. Было как-то раз, мы на корабле певческий праздник затеяли, только без музыкантов – им капитан отдыхать велел. Пели, кто во что горазд. Пираты все свой разбойничьи песни завывали – про бои, абордажи, ром да красоток на берегу. Немец Петька все свои студиозовские потешки бренчал. Я, говорит, в своем неверсете первым вагантом был, запевалой и заводилой. А я как затянул «Старину» эту. Сам капитан вышел, прислушался, и говорит: «До чего ж у тебя грустная песня, али веселых не знаешь?» «Знаю, – говорю. – И немало знаю. Только песня эта больно в душу мне запала». «О чем она?», — спрашивает. «Про то, как братья-разбойники норвежское судно абордажем взяли, капитана убили, а над жонкой его поглумились. А жонка-то оказалась ихней сестрицей!» Крепко тут призадумался Робертс. А потом и говорит:

— Мне вот гисторию сказывали про двух братьев: один был на аглицком флоте офицер, другой в море разбойным делом промышлял. И попал этот пират в плен к своему братцу. На военном корабле суд скорый – повесить разбойника! Братец, значит, командует казнью, а у самого голос дрожит. Тот пират ни слова не промолвил, пока ему петлю на шею надевали, а когда уже барабаны пробили команду вешать, тогда только крикнул он:

— Генри, как там отец наш?

— Помер отец в запрошлом году! – отвечает брат, а у самого слезы на кружева капают. – Про тебя спрашивал перед кончиной. А я ему сказал, что тебя море взяло.

— Так уж мудро Господь распорядился, что отец раньше сына помер, не узнавши о его позоре, — крикнул брат-пират. – В счастливом неведении опочил.

Тут его и вздернули. А брат, не в силах этого вынести, взял да и застрелился. Вот как оно на море бывает. Был бы Шекспир жив, какую пиесу для феатра сочинил!»

Я у него спрашиваю: «А кто таков этот Шекспир? Кукольник знаменитый, что ль?» Я сам-то феатр токмо на ярмарке видал, у балаганщика, Петрушка да всякие другие куклы. А Робертс на меня смотрит, как на дурачка: «Эх, говорит, московит ты темный! Это ж самый величайший писатель, которого до сей поры Аглицкая земля рождала». И книжку мне подарил этого самого Шекспира, я по ней потом заморскую азбуку понимать учился. И теперь меня никакой мошенской «контрактой» не проведешь, не обманешь, тертый калач я стал. Еще и немцу Петьке спасибо, он тоже вразумлял меня потом в иноземных портах – как себя держать, чтобы местные законы соблюсти и в темницу почем зря не угодить.

Чудно и дивно в южных морях. Не только море ночами светится тыщами огоньков, но, случается, и на топах мачт, на концах рей огни загораются. И зовутся они «огнями святого Эльма». Я такого имени в святцах не встречал. По мне так это никакой не святой, а сам нечистый людей дурит, за нос водит, мастер он на сии проделки. Вот и у нас на болотах огоньки, бывало, светятся. Ты и крестишься, и «Отче наш» бормочешь, и заклятия разные – а они все горят, наверно, особая молитва супротив них надобна, чтобы всякие бесовские чары враз рассеивала.

Чего только на море со мной не случалось! В схватках сражался наравне со всеми, вперед остальных в пекло не лез, но и труса не праздновал, бился честно. Как рубили мы в клочья сети абордажные, как палуба от пролитой крови скользкой становилась, будто озеро зимой, как пушки яростно молотили, ядра обшивку дырявили, людей калечили, а мы в ответ по неприятелю палили. Страшно было, когда видишь неприятельский борт весь в дыму, будто пожар на нем, и ядра со свистом оттуда летят. Я поначалу боялся, прятался, голову в плечи вжимал – но быстро привык. Ведь чему быть, того не миновать. Но смерть меня миновала!

Ранен я был – правда, легко. Бывает, в бане парюсь, так мужики расспрашивают: где тебя так исцарапало – на шведской войне али на турецкой? А я и говорю: это меня в море около Африки француз палашом полоснул, тут гишпанская шпага прошлась, рана неглубокая да крови тогда много вытекло. А остальное все – мелочи: плечо щепка от борта оцарапала, когда в борт голландское ядро врезалось, вот этот палец криво сросся – я его сломал, когда с верхней палубы на нижнюю свалился, на датском корабле. Но, слава Богу, жив, и руки-ноги на месте, башка цела.

Ох, и скучал я по Русской земле, по Ластоле родной, по Двине-красавице и Белому морюшку, а пуще всего – по отцу с матерью, братцу малому да невесте Софье. Как они там без меня живут? Наверно, слезы проливают по безвестно сгинувшему сыну и брату? А Соня как? Не вышла ли за другого, к ней немало парней сваталось – всех отшила, одного меня любила, да кто его знает, как она без меня-то? Девка молодая, видная, не в монашки же ей идти! Думаю, а у самого сердце щемит. Меня, разбойника поневоле, видно, Бог хранил. Многие мои друзья в схватках погибли. Вот француз Доминик, который у себя на родине знатного вельможу убил в поединке и от суда в Америку бежал. Сколько раз живым и невредимым из всех баталий выходил, а в бурю его за борт смыло. Ирландец Хьюго пулей был сражен наповал. И Макомба пал в одной из стычек.

С этим Макомбой такое приключение у нас вышло. Он сам-то из бывших рабов. Так вот, однажды «Королевская удача» пристала к африканскому берегу. Нужно было питьевой водой запастись, наша-то чистая водица уже изрядно протухла. Ну и провиантом загрузиться: плодов сладких набрать, может, в степи антилоп пострелять – это звери такие, вроде козочек или олешков. Смотрю, а наш-то Макомба волнуется, сам не свой, на банке шлюпочной так и елозит, дергается. Потом уж, на берегу черный Макомба с Черным Бартом о чем-то долго говорил, руками размахивал. Капитан вроде отнекивался, а потом, вижу, согласился. Мы на два отряда разделились: одни пошли в рощу за фруктами, другие деревню направились, а Макомба им дорогу указывает. Вот пришли пираты, и я среди них, в эту деревушку, там хижины стоят, пальмовыми листьями крытые, негры высыпали из домов-то, копьями машут, грозят. Ну, мы в воздух пальнули для острастки – те и разбежались. А у них на главной площади хижина стоит – большая, цветами разукрашенная, вокруг тын, а на тыне черепа человечьи скалятся. Ну, вроде как дворец туземного царька. Мы, недолго думая, ворота вышибли и вовнутрь проникли. А навстречу нам. Бог ты мой, две девки черные, голые, как Ева, в одних листиках на чреслах и с дубинами. Макомба крикнул им, показал на ружья, сам в воздух пальнул – они и дали стрекача, только пятки да зады сверкали. Это вроде как царская стража была, туземцы-то этих девок боялись. А они нас и нашего оружия испугались и правителя своего бросили, трусихи. Мы во дворец вошли, а там, на деревянном троне сидит сам «царь» басурманский, толстый, пьяный, в пятнистую шкуру завернутый, в одной руке посох черного дерева, в другой – бутыль, на шее висит связка звериных зубов. Белые мореходы туземцам ром сбывают и безделушки разные, а они в обмен что угодно отдадут – хоть золото, хоть кость слоновью, иные и отца родного продать готовы. Наши купчики точно так же в тундре самоедам водку продают, на меха выменивают. Вот сидит он, пьяный, и глядит на нас, как баран на новые вороты. А Макомба говорит:

— Вот он, проклятый. Полюбуйтесь, он меня в рабство продал и мою семью. За ром и стекляшки продал! Где моя жена и сын? – это он уже царьку.

Царек заорал что-то в ответ, со злобой и гневом. Вроде того: «Как ты, холоп, с повелителем разговариваешь! Не смей дерзить, не то я…» рядом с троном копье торчало, он хвать его – и в Макомбу метнул, да промазала пьяная рука. Ну, тут уж наш храбрый черный матрос не растерялся — и копьем его к деревянному трону пригвоздил. Поделом, говорит, кровопивец!

Вышли мы из того деревянного дворца, листьями крытого – а к нам уж со всех сторон бегут копейщики с копьями, лучники с луками, девицы голые с дубинками. Тут уж мы не в воздух палить стали, а в дикарей этих. Кого ранили, кого наповал убили, прочие разбежались кто куда. Преследовать нас они не стали – может, и сами рады были, что избавил их Макомба от злого царька, которых своих же подданных в рабство белым торговцам продавал. А, может, побежали новому царьку присягать – царское-то место пусто не бывает. Когда мы на берег вернулись и рассказали капитану о случившемся, он Макомбу по плечу похлопал: вот молодец, мол, отомстил за свою семью. Оказалось, что этот туземный царек его и жену с сыном на разные корабли продал – поди теперь, найди их.

Что только не довелось повидать в Африке да в Америке! Громадных бабочек и жуков, крохотных пташек, что сок из цветов пьют, как наши пчелки, змей длиннющих, которые не жалят, а душат – одна такая гадина в индейскую деревню приползла, где мы провиантом запасались, порося задушила и съела. Птиц встречал голенастых, что не летают, а только бегают, «стрефилами» прозваны. Когда по реке плывешь, там, в заводях, бурые бревна лежат с прозеленью, вроде как замшелые. Поравняется с ними корабль – а у этих «бревен» длинная пасть раскроется и как щелкнет зубами, жутко становится! Этот зверь «крокодилом» называется. Рыбу-кита не раз в морях встречал, того, что спиной водяные струи пускает. Этот ежели рассердится, так запросто судно может опрокинуть и потопить. И много еще всяких страшилищ в тех краях водится. Видал я тростниковые хижины диких людей, видал дворцы губернаторские на островах, а еще в Африке домики видел, которые жуки строят, ей-богу не вру. Вроде как муравейники, только крепче и надежней.

Людей разных племен видывал. В Африке они черные, как уголь. Торговцы их покупают у туземных царьков, вроде того, которого Макомба убил, и в Америку на продажу везут. Я на этих бедолаг насмотрелся: кто в цепи закован, кто путами связан, жонки ихние в голос воют, дети плачут, жен от мужей отрывают, в трюмы корабельные загоняют. Я подумал: вот так же и наших русских людей крымцы в полон берут, а потом в крымских городах на рабском рынке туркам продают или ханским вельможам.

В Америке живут люди дикие, кожа у них цвета меди, из волос торчат перья диковинных птиц. (А птиц там каких только нет! Живет пташка несказанной красоты, кецаль зовется. Она в неволе жить не может, непременно околеет от тоски по родным лесам и пернатым братьям, как ни холь ее, как ни корми. Есть птица. у которой голос – будто колокол церковный, на молебствие зовущий. Бывало, пираты, которые латинской веры, как заслышат – тут же шляпы долой и крестятся, вот смеху-то потом бывает!). Люди тамошние как-то наш корабль окружили своими челноками и просятся на борт. А капитан наш их пускать не велел: они ж как цыгане таборные – и взглядом моргнуть не успеешь, как утащат все, что плохо лежит.

Так дикари эти разозлились – и давай стрелы в нас пускать. Троих ранили легко, но они тут же, в мучениях, к Богу отошли: на губах пена, руки-ноги скрючены, глаза закатили. Дикари эти, оказывается, концы стрел своих ядовитым соком каких-то растений смачивают. Наш капитан рассвирепел, и велел по ним нещадно палить из мушкетов да пистолетов. Ну, тех лучников как ветром сдуло, только пара челноков перевернутых на волнах качаются, и трупы плавают меж ними.

Видел я на островах и горы черные, которые огонь, камни да пепел изрыгают, будто змеи в сказках. Это, знать, бесы в аду шалят, которым Господь воспретил из подземного царства на свет Божий вылезать – вот они и бесятся. А грозы-то какие там, в южных широтах, не чета нашим: небо черным-черно, треск ужасный от молоний, грохот грома – кажется, что конец света начался. Ан вместо светопреставления второй всемирный потоп начинается: как хлынет
Ливень, так кажется, что ты насквозь промок до самых кишок.

Пираты любили сказки сказывать, много чего присочиняли о своих подвигах, как один с тремя рубился и одолел всех, а другой с пятерыми! «Врешь! – кричат ему. – Не было такого!»

— Это я когда на другом корабле служил, не на «Королевской удаче», — похваляется тот. – И провалиться мне сквозь палубу, коли хоть в малом соврал!

Сказывали они о знаменитых пиратах – Тиче по прозвищу «Черная борода», Моргане, который богатый золотом город Панаму разграбил, а, нажившись, в своей Англии знатным вельможей стал, французских буканерах и прочих разбойниках. Любили они страшные истории про летучего голландца, который вечно по морям носится: паруса уж истлели все, деревянные части червем источены, команда – мертвецы, скелеты, а капитан ван Стратен, который самому Господу вызов бросил, костлявой рукой свой корабль направляет. И худо тому кораблю придется, кто мертвых голландцев в море повстречает. По-моему так сии голландцы от лихоманки желтой померли. Вроде тех мореходов, которых мы однажды в окияне встретили.

А я что? Я им про поморов, которые на островах в Студеном море зимовали, лютые морозы переживали и от ошкуев свирепых отбивались. Иной раз какой-нибудь пират скажет:

— Вот невидаль – всего-то зиму провели. Я вот пять лет на напустом острове прожил, куда меня капитан за буйный норов высадил. Отощал, оброс, одичал, еще бы немного – и совсем образ человечий потерял, скакал бы по веткам как дикая обезьяна. Спасибо молодцам капитана Робертса – выручили. А еще то меня спасало от одичания, что я грамоте обучен и со мной Библия была. Я ее до дыр зачитал, иначе бы на безлюдье от отчаяния умом тронулся.

— Не скажи! – отвечаю. – Пусть не пять лет, а одну зиму на северном острове… так она за десять лет сойдет. Здесь-то в Америке что? Урожаи круглый год, бананы сами в рот падают, только подставляй, куры да свиньи дикие… А на холодном острове – одна тундра, правда, с ягодами, рыба до олени. Наши поморы у самоедов научились сырую оленину есть и кровь пить, иначе бы околели.

— Сырое мясо – это что! – другой пират встревает. – Бывало, корабль крушение потерпит в бурю, команда на плоту спасается, неделями по голомяному простору плывут, есть нечего, так, бывало, и друг дружку ели, как последние дикари. Сначала умерших товарищей, а потом, когда уж совсем невмоготу, жребий бросали: кому черная метка выпадет, того и съедали.

— Нет, говорю! – Наши русские поморы голодать будут, но чтобы друг дружку есть…

Капитан любил мои рассказы слушать. Всему-то он дивился: и рекам, которые несколько месяцев льдом скованы, и голодным шатунам, что на окраины городов и селений выходят, людей пугают (у них-то в Аглицком королевстве мишек давно извели), и снежным сугробам по пояс, а то и по грудь, и обычаям русским…

У капитана нашего в каюте попугай жил – птица такая пестрая, которая на разных языках говорить умеет. Только она, птица та, не просто говорила, а бранилась на десяти языках. Ее наш пастор, то есть батюшка, пытался святым словам да молитвам научить – бесполезно, только матиться и способна. Такие птицы, почитай, у каждого капитана на корабле водятся, и у многих матросов. Слыхал я, что ежели на корабле припасы кончились и команда голодает, то попугай в пищу идет, будто курица. Но уж лучше птиц говорящих есть, чем человечину!

Прозванье у меня было Сэрэф Ласт, то есть «Серафим из Ластолы». «Кузовкина» они никак выговорить не могли, так что Ластом назвали, так проще.

Там, на южных морях, всякие чудные обычаи есть. Раз пересекали мы екватор – это опояска такая вокруг Земли, она на карте да на пузатом глобусе нарисована тонкой полоской. Нас капитан построил. «Ну, говорит, кто за екватором не бывал?» Я вышел и еще трое пиратов, так нас потом в большую бочку окунали, как в купель. Так что я теперь дважды крещеный!

Капитан бывал к врагу великодушен, но бывал и суровым, и жестоким. Раз противу нас губернатор Мартиники (остров такой в южном море) вышел на корабле. Ну и полонил его Черный Барт. А тот стоит перед ним, весь в кружевах, надменный да напыщенный. Уж на что роскошно Робертс одевался, а этот и вовсе облачился, будто на прием к своему королю, одно слово – французский дворянин. А наш-то капитан его с головы до ног взором охватил, ухмыльнулся и говорит:

— Вы хвастались, что сразитесь со мной и одолеете меня, господин губернатор? Морскую баталию вы проиграли, так, может, победите меня в честном поединке? – и протягивает тому отобранную шпагу.

Губернатор шпагу взял и говорит, будто сквозь зубы слова цедит:

— Не пристало мне, особе благородных кровей, с каким-то пиратом и разбойником, по которому петля плачет, дувели устраивать, — и на палубу, капитану под ноги смачно сплюнул.

Загорелое лицо Робертса побледнело, как луна, потом покраснело, как солнышко:

— Я, — говорит, полагал, что вы, сударь, жинтильмен, а вы оказались просто хамом! А еще губернатор называется. Дворянин, благородная кровь. Повесьте его! – приказал он.

Губернатор этот как заорет: «Не сметь!», шпагу выхватил, но его тотчас же обезоружили и прочь поволокли. Он сначала-то грозился, что за него одного французы всю команду перевешают, а потом, когда его уж стали готовить к казни, заныл, потом заверещал, умолять стал помиловать его и отпустить, на колени упал. А Робертс вот так же с презрением сплюнул и сказал:

— Ни жить достойно не умел, ни умереть с честью не способен.

Так и вздернули того губернатора. И болтался он над палубой, весь в шелках да кружевах.

Помнится еще, как однажды мы на аглицкий корабль внезапно наткнулись. Робертс отдал приказ готовить пушки к пальбе, а сам стоит угрюмый, тяжко вздыхает. Повернулся к нам, орудийной прислуге (я тогда наловчился из пушки палить, на супостата страх наводить):

— Ох, и тяжко, – говорит, — мне своих земляков воевать, а приходится! Может, там, на корабле этом мои друзья и родичи из Увельса, а я на них с саблями, мушкетами да пушками. – И припомнил опять историю про того аглицкого моряка, что пиратом был, и брата-офицера, который его повесил.

Вот и я тут подумал: хорошо, что пока наши русские корабли в такие дали не заплывают. А то встретил бы наш корабль в африканских водах, а на нем мои земляки, поморы русские, вахту несут. Каково бы мне в них палить было?

И во снах по-прежнему являлись мне отец, мать, братец младший, невеста Софья. Отец мрачный, пальцем грозит. Мама с укоризной на меня смотрит: и в кого ты такой вырос, разбойник, позор семейству? Даже и брат спиной ко мне повернулся. А Соня горькими слезами плачет, рушником утирается. И просыпался я посреди южной ночи. И тоже плакал украдкой. Да что там, у многих разбойников дома родные остались: отцы, матери, жены, дети, братья да сестры. Когда с ними свидятся? Да и свидятся ли? И что им родня скажет?

Конечно, не бывает худа без добра: за три с лишком года мир повидал, золотишко кое-какое накопил, потому что не пропивал его и в игры не играл, как ни зазывали меня. Думал, вернусь в родную Ластолу – золото семье отдам, а украшения, ожерелья да жемчуга, конечно же, Софье. Если только она за другого не вышла.

Сколько Робертс захватил и потопил кораблей, едва ли кто в точности скажет. Но сколько бы удача разбойников ни баловала, когда-нибудь все равно расплата за злодейства и бесчинства приходит. В Африке и зимой жара стоит, какая у нас не всякое лето случается. Вот и в тот зимний денек, когда мы корабль «Нептун» захватили, пекло стояло. Но перед тем целых три дня дожди хлестали, как из ведра – у нас за всю осень, может, столько с небес влаги не прольется, как в Африке за три дня. Жара да влага – аж разум мутит. А мы в бухте стоим, корабль своей кренгуем (то есть днище от всяких прилепившихся ракушек чистим), рангоут корабельный чиним. Да наши-то разбойники еще и захват корабля отпраздновать решили, работу забросили – и давай винище хлестать! Ром рекой льется! Матросов в ближний лес снарядили, дровец нарубить. Они зачем-то версты на три в лес углубились, вроде на зверей каких-то поохотиться. Зверей там всяких полно: антилопы-козочки, лошадки полосатые, жирафы с предлинной шеей – удобно верхушки деревьев ощипывать. А деревья бывают в несколько обхватов, такие толстые, и название у них смешное – «баб» да еще «баб»! Слонов я издали видал, быков диких да единорогов. И хорошо, что издали, к этим лучше не подходить – затопчут и забодают! А в лесу все обезьяны по веткам скачут, людей дразнят.

Так вот, углубились они в лес – и на негритянскую деревушку там наткнулись. Пустая она, народец как будто сбежал оттуда. Наверное, думали, что наши за рабами пришли. И в одном домике брошенном куклу деревянную нашли: человечек такой черный, клыкастый, глядит и ухмыляется. Подобрали эту забавную игрушку и принесли туда, где команда уже пировать собиралась, костры развела. Пастору, батюшке корабельному, человечек тот зело не по нраву пришелся. «Зачем, – говорит он, — идола языческого принесли, вы же народ крещеный?» Взял его, да и кинул в костер. А с нами еще один черный матрос был, Бакубо, он и говорит: «Этот человечек – морской бог Олокун. Он мореходов в бури выручает, рыбу в сети гонит…» Ну как наш святой Никола, только черномазый. Услыхал то капитан, тотчас шпагу вынул и стал дрова в костре ворошить, чтобы идола того из пламени достать. Пираты вообще – народ суеверный. Вот и капитан наш забеспокоился: «Хоть божок сей и языческий, а все ж покровитель моряков, жечь его – худая примета». Выковырял-таки из костра идола этого, а тот уже в головешку превратился. Закручинился наш капитан. А на следующее утро, как очнулись похмельные пираты – батюшки, напасть-то какая: на траверзе мыса, где вчера вечером гуляли – корабль военный. Робертс в стеклянную трубу смотрит: на борту надпись – «Ласточка», флаг над ней аглицкий. Наши все гурьбой на корабль кинулись, чуть трап не проломился под ногами. Построились на палубе на молитву, иные не проспались толком, еле на ногах держатся, а тоже молитвы бормочут: католики – по-своему, аглицкие немцы – по-своему, голландцы – тоже, ну и я по православному крещусь да на Господа уповаю.

Робертс на капитанский мостик вышел и кричит:

— Ну что, граждане вольной плавучей республики, прорвемся, уйдем на вольный простор?

— Прорвемся! – в ответ десятки глоток орут.

С «Ласточкой» мы уже раньше успели познакомиться, когда эти удалые вояки корабль «Рейнджер» захватили. Тогда у Робертса уж своя флотилия была, хоть и маленькая. Капитан наш решил не вступать в бой с «Ласточкой», а вырваться из бухты на простор моря-окияна – и был бы таков, ищи ветра в поле, то есть в море. Да, видать, не судьба ему была. «Птичка»- то эта настоящим орлом оказалась: как вдарит из всех бортовых пушек, так настоящий ад на корабле наступил. Паруса пылают, реи рушатся на головы матросам, дыры в борту – хорошо, что выше ватерлинии, а то б быстро на дно пошли. В ушах звенит, рядом товарищи валяются окровавленные, искалеченные, кто еще ворочается, а кто уже и мертв. Оглушило меня так, что и команду не сразу расслышал. Только приготовились мы ответный залп дать – как нас опять чугунная волна накрыла. Смотрю – капитан упал, голова вся в крови. Моряки кричат: «Капитана убило!». Пока мы с военным кораблем перестреливались, его тело в парусину зашили и в море сбросили. Он ведь так и завещал своей команде: коль погибнуть придется в бою, похороните в море. Я замешкался: вроде надо снова палить, а капитана нет, канонир мечется, за голову держится – худо с похмелья-то воевать. И тут как громыхнет! Меня и еще нескольких, а среди них немец Петька, за борт вышвырнуло. Взобрались мы на какую-то дверь от каюты, которую при попадании ядра выбило, плывем так промеж двух кораблей, пиратского и военного, а по нам с борта неприятельского пуляют. Хорошо, все пули мимо прошли, а вот плывших рядом пиратов убили. Зато теперь на плывущей двери вдвоем плыть проще, чем четверым. Один, Петер, лежит на ней, куском доски гребет, другой, то есть я, плывет рядышком, за косяк держась – дверь-то вместе с рамой вылетела. Грохот битвы все дальше и глуше. Вокруг обломки плавают: то бочка, то бревно, то доска, а рядом тело убитого пирата. Вот плыву я, немец гребет – и тут впереди черные плавники показались: Боже мой, это ж акулы! Одна-то под мертвого пирата поднырнула да своими огромными челюстями его перекусила. А там вторая, третья… Плывут в отдалении, мимо нас, видно, к месту боя, поживу ищут. Плывем мы к берегу, и тут как закричит мой дружок-немец:

— Одна акула прямо к нам направилась, ох, погибнем мы! – и молитву читать начал.

Я ему ору:

— Ты что это заблажил, дурак? Не верещи, как поросенок, а греби шибче!

А слева от нас, смотрю, пустая шлюпка на волнах качается. Видно, кто-то спустил на воду, а сам спрыгнуть не успел. Или взрывом ее сбросило в море. Петька ее увидел – и давай грести!

Акула за нами вслед гонится, я ногами отчаянно барахтаюсь, немец доской волны рассекает, а плавник острый нас уже нагоняет. Мы в шлюпку запрыгнули, едва не опрокинули ее, рыбища эта только мордой тупой в дверь каютную ткнулась. Если бы немного запоздали – непременно кому-нибудь из нас ногу бы отгрызла или голову. А в шлюпке, как назло, весел нет. Что делать? Тут акула догадалась, где мы, начала в борта головой стучать. Лодка закачалась, того и гляди, перевернется, и мы акульим обедом сделаемся. Ох, и натерпелись же страху! Хорошо, что шлюпка была крепкая, все удары выдержала. Надоело акуле с нами возиться, и поплыла она прочь, туда, откуда уже пушечные выстрелы не слышны – видать, бой закончился. Берег уж близко, отдельные деревья можно различить, да только попали мы в сильное течение, которое нас в голомянь уносить стало. Доской-то много не нагребешь. Как ни старался немец, потом я его сменял, а все без толку. Так и исчез берег из виду. А там и солнце в море закатилось, и так быстро тьма все вокруг окутала, будто в избе зимним вечером свечу загасили. Только звездочки в небе перемигиваются, да луна на море белую дорожку расстелила. И на волнах тоже звездочки блестят, я о том уж рассказывал прежде.

Так и плывем мы неведомо куда, черт разберет, где вест, где норд – ведь в южном море, у самой земной опояски екватора, даже звезды другие, не те, что в северных морях. И еды с собой нет, и водицы пресной – кругом-то нас море соленое. Плывем, Бог весть куда. Хорошо хоть с собой нажитое захватили: у меня жемчуга да монеты золотые в шкатулке резной, у Петьки – в узелке кожаном. Что тут поделать? Легли мы на дно лодки – и заснули.

Утром, с первыми лучами солнышка пробудились – батюшки, а до берега-то рукой подать! Я Петьку растормошил: гляди, говорю, берег, пальмы, песок. А он мне: «И чему ж ты радуешься, глупый? Небось, угодили мы на напустый остров. Так и помрем на нем!» Я сплюнул, выругался матерно: «Ну что ты заныл! Остров в южном море, чай, не Грумант, выживем, от голоду и холоду не околеем! Шлюпка у нас есть, пусть и без весел. А, может, деревья срубим, кораблик построим – и до матерой земли». Он руками развел: «Чем рубить-то? Топора у нас нет!» И вправду: ни топора, ни молотка, ни тесла, ни пилы у нас не было, только сабли пиратские, пистоли, пули да пороховницы. И то мой порох отсырел, пока я в воде бултыхался, от акулы спасался. Зато монеты золотые и жемчуг крупный – в шкатулке.

Решил я на сокровища свои полюбоваться, привстал, шкатулку открыл – а тут волна проклятая как ударит сзади, я пошатнулся, шкатулка накренилась, как корабль под ударом шквала – и все сокровища, которые я хотел Сонечке любимой преподнести, в море посыпались: и деньги, и жемчуг, одна только золотая монетка осталась. Я завыл волком от досады! Хотел в море нырнуть, да немец меня за порты ухватил: куда ты лезешь-то, дурачок, глубины не знаешь. А вон и акулы рыщут, проголодались уже, тебя ждут. Я глянул – и вправду акулы за нами плывут, треугольные плавники воду рассекают. Взревел тут я, в волосы вцепился. Ну ,черт-то с ним, жемчугом, у нас в Поморье в речках свой водится, нисколечко не хуже заморского, все наши красавицы свои праздничные наряды им украшают. Но золото, денежки! Петька меня утешает: не плачь, говорит, не сокрушайся, я своим золотом с другом поделюсь. А течение нас само к берегу несет. Немец взял доску и стал снова грести. Акула подплыла – он ее по носу этой доской, та дернулась, хвостом по лодке ударила, брызгами нас обдала – и обратно поплыла, несолоно хлебавши. У нас в студеных морях тоже акулы встречаются, да не такие огромные и на людей не нападают.

Жалко было мне потерянных сокровищ. Впрочем, все нажитое неправедным путем, воровским да разбойным, как пришло в руки, так и уходит. Так что об утерянном грех печалиться. Был богат – ан опять стал гол как сокол. Богатства честно зарабатывать надо, а не отымать у владельцев. Впредь тебе, Серька, наука.

Берег все ближе, волна прибойная нас подхватила – и на песок шлюпку выбросила. Вылезли мы – мокрые, что твоя курица. Ничего, думаю, солнце скоро уж припекать начнет, высохнет одежа. Лодку мы подальше от кромки воды оттащили, чтоб море, если вдруг расшалится, обратно ее не унесло. Порешили, что надо поначалу остров обойти по кругу. Пошли мы вдоль берега. Немец впереди бежит, я чуть отстал. Вдруг слышу – кричит так радостно:

— Не на острове мы, а на материке!

Выбегает из кустов мне навстречу, за рукав ухватил, за собой тащит. За кустами-то река течет, быстрая и широкая.

— Не может, — говорит, – на острове такая большая река течь. Это африканский берег.

В реке той крокодилы плавают, за нами следят, наблюдают. Мы не стали в реку заходить – кому охота, избежав акульей пасти, в крокодилью угодить? – и назад повернули.

Проголодались мы, в животах урчит, а на берегу – одни раковины, а в них слизни – тьфу! И отправились в лес. Там птицы райские, всеми красками, как радуга, разукрашенные, кричат и щебечут. Попугаи тут же целыми стаями, как у нас свиристели, однако ж не говорят по-человечески, а что-то кричат. Тут вдруг немец ойкнул и присел – ему на голову плод упал. Я поднял голову – и мне прямо в лоб орех пальмовый угодил, я даже вскрикнул. И тут со всех ветвей шум, гам да галдеж и плоды в нас полетели. Это обезьяны нас из лесу прогнать решили. Истинные черти, а не звери – шерстистые, хвостатые, только без рожек! Рожи корчат, вопят, по пятам за нами по веткам прыгают, некоторые на зеленых плетях качаются, которые крепче канатов – лианами зовутся. Мы на берег выскочили и побрели дальше вдоль моря. Так и не насобирали себе бананов да орехов пальмовых на завтрак! Пришли к своей шлюпке – а вокруг нее бестии морские копошатся, на пауков похожие, крабами зовутся. Я-то с детства пауков терпеть не мог, противные гады, хоть и безобидные, только мух в сети уловляют. В южных-то странах огромные водятся, ядовитые. А крабы эти вроде как их родичи. Пираты их за обе щеки, а я все никак не мог себя заставить.

— Может, найдем какую деревушку? – Петька мне говорит. – Если народ гостеприимный, то нас накормят…

— Если да кабы… — говорю ему. – Может, они не нас накормят, а нами полакомятся? На американских берегах, помнишь, кострища видал, а в них черепа да кости человеческие, обугленные да обглоданные. Нет уж, по мне лучше сучья подобрать, залезть обратно в шлюпку – и грести вдоль берега, пока на какую-нибудь факторию не наткнемся.

Все-таки мы там, на берегу, позавтракали, то есть уже пообедали – солнышко в зените стояло. У Петера в кармане нашлась стекляшка от очков, он ее на солнце-то навел – и сухой валежник, который на берег из лесу притащил, зажег. Я камнем черепаху убил, мы ее зажарили – вкус у этой морской твари отменный. До сих пор как вспомню – слюнки текут.

Решили мы тогда весла сделать. Взял я нож пиратский, зашел в самые кущи, выбрал два небольших деревца, срубил их ножом. От веток очистил. Думаю, приду – весла из них вырежу. Только собрался идти назад, слышу – шипение за спиной. Обернулся: Боже, в нескольких шагах от меня длинная гадина лежит, огромную глотку разинув, в ней язык раздвоенный и зубы кривые. Уже изготовилась на меня напасть. Что делать-то? А тут рядышком со мной плеть зеленая свисает, сама на змею похожа, с руку толщиной. Я в нее пальцами вцепился – да как качнулся в сторону, взлетел над землей высоко. Змея кинулась на то место, где я только что был, а я с лианы этой в траву спрыгнул. Спугнул какого-то зверя, вроде поросюшки, весь в бородавках, захрюкал он и удрал в кусты. А я к берегу побежал, примчался назад без весел и нож где-то обронил. Поругал меня Петька. А тут солнышко опять в море садится. Ночь настала, мы на берегу сидим, волны уж у самых ног плещутся – прилив на море, костер горит. А за спиной, из леса крики дикие слышны, да среди ветвей иной раз глаза звериные сверкнут. Но у нас костер, в руке – головня тлеющая. Если лев или кошка дикая пятнистая прибежит, мы ее огнем отгоним. Дежурить у костра стали: один спит, другой огонь сторожит, ветки туда подбрасывает. А еще вокруг жуки светящиеся летают. И море в огоньках, и лес от этих жучков, как небо в звездах, и звезды, само собой, а без этих светочей была бы тьма непроглядная, руку протянул – пальцев не видать.

Наутро мы в лес отправились за питьевой водицей. Идем вдвоем: Петер под ноги смотрит, а я – на ветви дерев, ибо ростом выше, от змей бережемся. У каждого в руке по палке – гадов отгонять. Обошлось. Наполнили мы панцирь черепаховый водой из ключа. Назад вернулись, доели мясо черепаховое. Потом Петька решил один в лес пойти – говорит, мед поищу. Там, в лесу-то птички так и снуют, медоуказчики называются. Я его отговорить хотел, да он уперся.

Час прошел – слышу треск сучьев, вопли, Петька бежит, орет. Нашел он мед-то в пчелином гнезде, палкой сшиб его, хотел назад идти – а тут, как назло, эти бестии кусачие налетели, еле веткой от них отбился. Он бежит, они всем роем за ним, жужжат. Правда, покусали несильно, а то я слыхивал, эти африканские пчелы некоторых до смерти зажаливали. Мы у костра сидим, ветерок с моря дым в сторону леса относит. Пчелы тучей висят, гудят, но сунуться к нам не рискуют. Потом, наконец, улетели. Меду Петька так и не принес, обронил гнездо пчелиное на бегу-то.

За полдень мы вдвоем в лес пошли. Далеко зашли, оказались в степи. Идем, кругом деревья толстые эти, козочки прыгают. Вдруг чую – смрадом несет, как от мертвечины. Я нос заткнул, немец тоже, только он – парень-то любопытный, нос свой, и заткнутый, все одно всюду сует. Позвал и меня за собой. Посмотрим, говорит, что там такое. Спустились мы в долину какую-то, а там – слоны мертвые лежат, не меньше сотни, мухи тучами роятся, орлы-стервятники кружатся с клекотом, гиены бродят – звери такие, которые падаль жрут, нас не замечают. И среди туш этих, гниющих, да костей – бивни, сотни бивней! «Это ж настоящий клад! – думаю. – Вот бы все это собрать, вновь бы обогатился!» Да совестно стало: кладбище все ж, место упокоения, хоть и не человечье, а звериное, слоновье, они сюда умирать приходят в старости. Ну и повернули мы, и пошли прочь. А вслед нам хохот несется: это гиены над нами насмехаются.

Потопали мы назад, к лесу. Вдруг Петька пригнулся, меня за шею схватил – и тоже пригнул: там, в степи, целое семейство львов бродит, видать, на охоту вышли. Вот лежим мы, затихли, впереди нас выводок львов: папа, мама и детеныши. Вдруг отец-лев зарычал – и ринулся вперед, в кусты колючие, терновые, оттуда – визг, рев. Знать, козочку зазевавшуюся задрал.

Пока львы трапезовали, мы встали и пошли. Идем быстро, оглядываясь по сторонам. Вот дикий бык стоит, травку жует, а у него на спине птицы сидят и букашек из шерсти выклевывают. Забавно так, что я даже рассмеялся: представил, что у нас вот так же воробьи, синицы да пеночки сидели бы на быках и коровах. До леса уж с версту осталось, и тут слышу: барабаны бьют, крики, песни дикие. А трава высоченная, порой до самой бороды доходит, былинки да колоски всякие в ней путаются. И вот вдали, сквозь заросли этой великан-травы видно, как люди черные идут гурьбой. Я немцу и говорю: «Давай головы пригнем – и бежать прочь, может, там людоядцы поганые идут по наши души?» Он тоже не на шутку перепугался – и дали мы стрекача. Чую, что до лесу не успеем, трава ниже стала, стадами вытоптана. Что делать? А ну как заметят нас дикари эти? Хорошо, впереди показался этот самый «баб-да-баб», а в нем дупло огромное, как раз вдвоем втиснемся. Петька палкой потыкал внутрь дупла, нет ли змей. Нет, слава Богу! Мы и залезли, внутри темно и тесно.

Сидим, боимся не то, что слово молвить или кашлянуть – дышать громко. А крики да барабанный бой уж близко совсем. Прошли дикари мимо нас, шагах в десяти. Наверное, не заметили, направились тоже в сторону леса. Ну, мы еще подождали, пока голоса их не стихнут. Тут вдруг Петька рукой дернул и возле моей головы нож в ствол воткнул. «Ты чего, говорю, с ума спятил?» А он нож выдернул, а на конце его – большущий паук мохнатый, щупальцами дергает. Меня от одного вида его чуть не стошнило. Выползли из дупла – и в лес. Нашли какую-то тропку звериную, побежали по ней. Куда ведет эта тропинка? Не заблудиться бы, вечер уж скоро, а там и ночь нагрянет внезапно, пропадем мы без огня.

Наконец, услышали явственно шум моря, выскочили из зарослей на берег. Шлюпка наша далеко-далеко, кажется крохотной щепкой, море шумит, волны на берег бегут, крабы под ногами суетятся, морские птицы кричат и лесные им в ответ нестройным хором. Вот идем мы, дух переводим. Петька на небо смотрит, говорит: пока солнце не село, надо будет опять так же, посредством стеклышка, костер разжечь. На том же самом месте, на берегу – его с моря хорошо видно, с любого корабля заприметят. Я хотел что-то ему в ответ сказать – и тут слышу впереди грохот, крики и пение дикое, будто волки ночью завывают. Мы так и застыли на месте. А из лесу на берег высыпали десятка два дикарей, многие в масках страшных, копьями трясут – видать, те самые, от которых мы в дупле скрывались. Впереди – детина высокий, в маске и с барабаном, «тамтам» называется, а за ним толпа ряженых в личинах, хоть вроде святки давно прошли, да и какие тут, в Африке святки могут быть, у язычников.

Тот, что с тамтамом, остановился – и в меня пальцем тычет, остальные ряженые тоже встали, на нас пялятся в прорези личин-образин. И тут-то понял я: это ж фанги, народец тутошний, они в маски рядиться любят. А белых людей не любят за то, что те их в рабство обращают.

Вышел вперед ихний заглавный вожак, маска у него страшная, с клыками звериными – и закричал что-то. И тут же они к нам рванулись, а мы прочь от них. Шлюпка и кострище позади остались, мы по песку бежим – нет, летим, как птицы, мчимся, как кони. Вслед нам фанги голосят, копья мечут, одно мимо меня просвистело, едва не задело, другое у немца над головой пронеслось. В карманах у нас пистолеты. Но мы про них со страху-то и забыли. Да и то: пока зарядишь, пока нацелишься – так они нас догнать успеют и копьями пронзить.

Сколько уж мы так бежали, один Бог на небе ведает. Стали уж выбиваться из сил – и тут немец как закричит мне:

— Корабль впереди. Совсем близко!

Впереди бухточка была уютная, а посреди нее корабль стоит. Мы бежим, что есть мочи, орем во все глотки, уж хрипеть стали, руками машем. Дикари нас настигают. И тут с корабля выстрелы раздались. Сзади – крики, визг, мы из последних сил рванули, а топот за спинами вдруг стих. Я через плечо оглянулся, а несколько фангов на песке лежат, бездыханные. Тот, что с тамтамом был, барабан свой бросил и ковыляет, простреленную ногу волочет, а из нее кровище хлещет. Фанги в масках и без них в кучу сбились вокруг раненого вожака. С корабля снова выстрелы загремели, дикари своих раненых подобрали – и назад, по берегу моря, только кулаками да копьями нам и корабельщикам грозятся.

Мы, едва живые, на пальмовый ствол присели, крабов согнали. Волны уже у самых ног плещутся – прилив. А с корабля шлюпку спустили и резво так к нам гребут, говор слышен.

Петька обрадовался:

— По-немецки говорят, свои, значит!

Потом стеклышко свое на корабль навел, поглядел и сразу как-то сник.

— Не наши, — говорит. – Пруссаки… Флаг над ними развевается прусский.

— Так они ж по-вашему, по-немецки лопочут.

— У нас государства разные, — отвечает. – Я живу в вольном граде Анбурге, а они – в королевстве Прусском. И таких государств на Неметчине не меньше сотни: есть большие, как Пруссия, а есть – замок да две-три деревни при нем. Может, опять мы в кабалу попадем?

— Уж лучше, чем к дикарям на ужин.

Причалили эти пруссаки к берегу. Спрашивают, кто, мол, такие, как здесь оказались. Я через Петьку рассказал им: матросы мы были, пираты нас полонили. Вижу, смотрят на нас недоверчиво. Доставили на корабль. Выглядит он так себе, зато имя-то какое – «Корона Бранденбурга», на носу – русалка голая и в короне, видать, той самой. Привели нас к капитану Рихарду Зиммелю. Петер ему гисторию нашу еще раз пересказал, потом я начал сказывать, как нас, честных матросов, пираты полонили и заставили им служить. Петер переводит с русского на немецкий (я-то от волнения все немецкие слова, какие знал, позабыл), капитан только усы топорщит да теребит. Потом и говорит мне через Петьку:

— Сдается мне, что вы в пиратский полон сами, с большой охотой бежали.

Петер побледнел, я тоже. Ну, думаю, опять из огня да в полымя: дикари не убили, так эти немцы прусские на рее вздернут за морской разбой.

Капитан помедлил еще, помолчал – и спрашивает моего собрата по несчастью:

— Прежде того, как на голландский «Хильверсюм» попасть, кем был?

— В неверсете, — говорит, — учился, науку права постигал.

Капитан Зиммель оживился, смотрит на анбуржца внимательно, пристально.

— А какая «отрасль права» (так вот сказал) тебе, студиоз, ближе и понятней будет?

— Торговое, – отвечает тот. – Я сам из семьи торговцев. Морские законы ведаю.

Капитан заулыбался, руками всплеснул:

— Ты-то нам и нужен, парень! Обманули меня торгаши наши, решили порченый товар сбыть в чужом порту – оттого у нас вместо прибытка одни убытки. Пришлось вот в Африку плыть, чтобы понесенный ущерб возместить. Теперь я с этими мошенниками судиться надумал. Вот ты мне и поможешь. Пойдем в Штеттин, там ты в суде наши интересы защищать будешь.

Потом на меня посмотрел и спрашивает:

— У тебя, московит, есть, чем заплатить за плавание до европейских берегов?

Я шкатулку открыл, показал ему свой единственный оставшийся золотой.

Капитан смотрит не меня и с издевкой молвит:

— И ты думаешь, этого хватит на путь до Штеттина? Ха-ха! На море бесплатно возят только каторжников за казенный счет, да еще рабов. Но мы не каторжное судно и рабами не торгуем.

— Я за тебя заплачу! – вдруг произнес Петька, и узелок свой развязывает с золотишком, который за пазухой прятал.

— Не надо мне золота, — отвечаю ему гордо. И к капитану обращаюсь: — Я пушкарскому делу обучен. У вас пушки на корабле есть?

— Ну, куда ж без них нынче на море, — смеется тот. – Так и быть, будешь у нас старшим канониром. Наш-то прусский канонир захворал, пришлось его на берег ссадить в порту.

Вижу, на Петькины деньги капитан не зарится – этот анбуржец ему для другого дела нужен.

— Высудишь нам плату за убытки с этих мошенников, — говорит ему, — пополнишь свою мошну. А нет – так деньги и камушки твои ко мне перейдут. Надо ж мне потери возместить!

А я тут и говорю:

— Там, на берегу, шлюпка наша стоит, на коей нас течение к берегу принесло. Может, она вам понадобится? Тут недалеко совсем.

У капитана глаза загорелись:

— Видел я шлюпку эту. Пока не стемнело, пристанем да заберем. Не оставлять же ее фангам.

Так и сделали. Немцы, они – народ рачительный, все, что в хозяйстве сгодится, возьмут.

Так и началась наша жизнь на корабле. Пушкари мне хорошие попались. Вышколенные, команды все справно исполняют, на каждое мое приказание: «Слушаюсь, герр канонир!» Но и порядки на «Короне Бранденбурга»: все по минуткам рассчитано, чуть опоздал, замешкался – капитан или его помощники тебя крепко распекают, могут и палкой всыпать в гневе. И со мной раз такое было. Увидели мы вдали корабль, приняли сначала за пиратский, капитан командует пушечные порты открыть, орудия расчехлить и приготовиться, а меня что-то в сон клонит, задремал, значит, на своем посту. Так он меня палкой по плечу – долго болело потом, и немецким матом! Такие вот они, пруссаки. Мне Петька сказал: король у них там. Фридрих-Вильгельм Первый, тоже так вот, палкой подданных своих к порядку приучает. Когда карета королевская едет по Берлину, все горожане-то в страхе разбегаются. А король выйдет себе из кареты и какого-нибудь зазевавшегося немца палкой огреет, как меня капитан. Ну, так и наш Петр Алексеевич так же русских учит службу нести, палкой, плеткой да окриком. Кто знает, может, так и к лучшему? Вот тот же малец – добрых слов не понимает, дерзит, озорничает, его тоже приходится иной раз хворостиной уму-разуму учить. А царь – он народу как отец, самый главный в семье.

А капитан нам попался строгий да справедливый. Не то, что голландец этот, ван Хейвен, сожри его акула! Порядку требовал, но над матросами не издевался почем зазря. Может, потому, что все, кроме нас с Петькой, пруссаками были, ни единого иноземца?

От капитана узнали мы, что земля, куда забросило нас морское течение, называлась «Габун», кругом народы живут дикие, языческим божкам поклоняются, хотя есть и крещеные. Но и те, и другие белых людей не любят. А и за что любить? Пока мы обратно плыли вдоль все того же Невольничьего берега, насмотрелся опять на вереницы рабов скованных да связанных. В Америке они на господских полях тростник будут ростить, из которого сахар делают. Хоть и сладок сахарок, а насквозь солеными слезами да потом невольников пропитался.

Сначала мы на португальском острове Принсипе останавливались, оттуда снова к матерой земле пошли. Вдоль берега одна стена зеленая тянется, кое-где ее речные устья нарушают, на песчаных наволоках черепахи ползают, иногда деревни негритянские попадаются, а меж них иной раз и колония какой-нибудь европейской державы, английская там, португальская али голландская. Среди пальм церковки с остроконечными крышами торчат, домики с колоннами, форты с башенками, а из бойниц пушки в морскую даль смотрят, не появится ли пират. Причаливали мы в Гвинее, в Сенегале и еще где-то, не упомню уж, вроде место это «Львиными горами» называется. Ну, да мы там еще с год назад под началом Робертса торговые парусники подстерегали.

Леса кончились, пустынные берега пошли, холмы песчаные на много верст тянутся, иногда покажется караван или всадники на конях да верблюдах горбатых, лица тряпками замотаны, только глаза меж тряпиц хищно зыркают. Долго плыли да зато спокойно – ни бурь, ни пиратов, только солнышко печет, и если бы не ветры морские, угорели бы мы с такой жары.

Потом уже, когда в европейских морях оказались, там туманы, ветры сырые, холодные. А в Аглицком канале (это не такой канал, какие в Питербурхе Петр Алексеевич велел прорыть, а шар промеж Аглицким и Французским королевствами) мы в страшенный шторм попали, недалече от берега. Нашу «Корону» с волны на волну перебрасывает, будто кошка с мышкой играет. Хорошо, на луду или коргу не наскочили. Паруса изорвало в клочки, бизань-мачта упала, одного матроса покалечила. Но добрались все-таки до Гавра, порта французского, встали там и стали такелаж чинить. Капитан нас с Петькой в город отпускал; при этом золотишко его у себя в каюте под замком держал, вместе с корабельной казной, чтоб, чего доброго, не сбежал анбуржец. Что до меня, то он особенно не беспокоился: не сбежит московит, дружок за ним присмотрит. Да и зачем ему бежать, пропадет он в чужой земле.

Мне про Францию много всего Петька рассказал. Оказывается, пока там король пешком под стол ходил, страной регент правил – это должность такая при дворе. Корону не носит, на троне высочайшем не сидит, но властвует, казнит и милует, как настоящий король. И при нем был шотландец хитрый, который деньги бумажные придумал. Казна-то королевская пуста была, так он дела этими бумагами поправить решил…

— Да ты что? – смеюсь я.- Деньги – и бумажные! С эдаким-то «финансом» можно в отхожее место ходить, а не на рынок. Любой торговец тебя взашей прогонит с бумажками.

— Ну, если человек – дурак, то он и ними и вправду в отхожее место пойдет, — так же смеется мой друг. – А умный их в дело пустит, ибо «бумажки» эти имеют хождение наравне со златом и серебром. – Так и сказал.

— Только, — продолжает он, – шотландец-то этот шельмецом и мошенником был, бежал из Франции прочь…

— А я что говорил! – опять смеюсь. – Не может бумага золото заменить, сам-то посуди.

Так мы смеялись, спорили, по городу бродя. Наконец, починил капитан Зиммель корабль свой – и тронулись мы в путь. Мимо Голландии прошли, которую я из-за подлости шкипера ван Хейвена и боцмана Хеллерта с тех пор крепко невзлюбил. Мне Петька сказывает про каналы ихние, мельницы с деревянными крыльями, корабли да цветы тюльпаны, а я и не слушаю. Конечно, голландцы – народ отважный, мореходцы знатные, а все ж обманули меня прохвосты голландские…

Когда корабль Немецким морем шел мимо немецких же берегов, Петер стал умолять капитана хоть на денек в Анбург зайти, чтоб он мог семейство свое навестить. Да только уперся Зиммель: спешу я в Штеттин, хочу непременно негоциантов этих, что мне порченый товар всучили, засудить! Немец мой чуть не на колени падает перед ним: ну, зайдите в порт на денек, проводите меня в родной дом под матросским караулом. А помощник капитана смеется над ним: ты лучше бутылку возьми, письмо туда затолкай, запечатай и в море брось – может, оно к твоим родным в Анбург и доплывет. Тот и сник совсем.

Обогнули мы Данию, несколько морских шаров прошли – и попали в Шведское море. Идем в Штеттин, а на море такой туман стоит, в двух саженях уж ничего не видать. Зиммель волнуется, боится, как бы на мель не наскочить, всякий раз велит в море лот бросать, глубину мерить. А однажды мы чуть было с датской рыбацкой шкуной в тумане-то не столкнулись, когда она вдруг из тумана вынырнула перед самым корабельным носом. Еле увернулись. От нашего борта до ихнего рукой подать, датский шкипер на мостик вышел – орет, ругается, кулаком грозит. Бог миловал – не задели.

Миновали мы остров Руген. Петька говорит, там в старину тоже пираты озоровали. А земля та Померанией зовется. Я и говорю: больно слово-то знакомое, наше «Поморье» напоминает.

— Так раньше там жили славяне-поморяне, — отвечает.

— Где же теперь те поморяне? – спрашиваю.

— Они пруссаками стали, — отвечает мой дружок. – Есть у нас кое-где деревни славянские, но их уж мало осталось. А на Ругене раньше пираты жили поморские, всех в страхе держали.

Обидно мне стало за тезок наших: не сохранили свою особинку, растворились, как соль, в немецком супе. Ну да что там говорить… Вот и у нас в Поморье чуди, почитай, совсем мало осталось. Мы в Штеттине недели две пробыли. Город немецкий, но им прежде шведы владели, король прусский Фридрих-Вильгельм, который палкой своих подданных жить учит, его у шведов отвоевал вместе с Померанской землей. Я по городу бродил, чистенький он такой, аккуратный весь, мостовые подметены, все камнем мощеные, деревянных-то мостков, как в Архангельском городе, нет, кусты и те подстрижены, цветы вокруг. На Штеттинский замок я любовался. Мне офицер один как-то сказал, будто в крепости этой наша государыня-матушка Катерина родилась. Жил я, не тужил, кормился на корабле, ибо из денег у меня один золотой, который в море не выпал. Я берег его пуще глаза – все ж память о жизни лихой, пиратской, как и шкатулка. Захаживал я в кирху немецкую. Они там на лавочках сидят – это перед Богом-то! Мы, русские, всю службу на ногах выстаиваем, а эти задом лавку протирают.

Мне в кирхе музыка немецкая по сердцу пришлась. Стоит там махина из множества трубок, «органом» зовется. И такие чудные звуки из этих трубок льются, что, кажется, будто душа твоя из живого тела в рай воспарила, к ангелам и праведникам. Как будто сам Бог эту дивную музыку придумал! Сразу все греховные, суетные мысли пропадают бесследно, есть только ты, музыка да Бог с ангельским воинством Его.

И вот однажды врывается в мою канонирскую каюту Петька, радостный, улыбка до самых ушей, меня за плечи взял и трясет.

— Выиграл я! – кричит. – Выиграл!

— Да что ты мелешь-то такое? – изумился я. – Неужто же играть в карты али кости наловчился? Ты это брось! Сегодня выиграл, завтра последнее с себя проиграешь. Знаю я таких «игрецов».

— Ты не понял! – орет Петька «Денежка». — Я судебное дело выиграл! Взыскали с этих шельмецов и мошенников все убытки, которые корабельщики понесли. И мне капитан заплатил! – трясет он кошелем перед моим носом. – Негусто, правда, поскупился на вознаграждение. Да и что там говорить! У меня ж еще золотишко да жемчуга, что морским разбоем добыты! Деньги к деньгам идут. Так, у вас, русских говорят? Теперь я свободен!

— Ну что, студиоз, теперь в родной Анбург? – вопрошаю.

— Нет, говорит, сначала надо тебя до русской границы доставить. Я-то уже письмо с анбургскими купцами, которые из Штеттина домой возвращаются, отправил своим родным.

Я-то ему толкую, что, мол, сам доберусь. Зиммель мне за канонирскую службу заплатить должен, как тебе за твои речи в суде. Но Петька «Денежка» уперся:

— Не брошу я тебя одного, — заладил. – Ты немецкую жизнь плохо знаешь. Пропадешь тут!

Ну, так и быть. Пошел я сначала к Зиммелю. А тот мне ласково так: извините, мол, герр московит, я вам ничего не должен. Вас на корабле кормили? Кормили. Из дикой Африки в Европу доставили? Доставили. О чем тогда разговор? А что до канонирской службы вашей, так по бумагам вы нигде не числитесь, значит, плата вам не положена. Ну и скупердяй же!

Так я и ушел ни с чем. Даже «спасибо» не сказал капитан! Узнал про то Петька, развязал свой кошель, отсыпал мне деньжат разных, золотых да серебряных и протягивает:

— Вот, бери. Это тебе чтоб до своего Питербурха добраться. Грешно с другом не поделиться, с которым соленой воды наглотался…

— И пуд соли съел! – говорю. – Век тебя помнить буду, Петька. Ты только скажи мне, какой дорогой до родного Отечества…

-Я, же тебе прежде говорил – вместе поедем! – сердито так напоминает. – До Кенигсберга, а там – на корабль и в свою Россию. А я на другой корабль – и в Анбург вернусь.

Так и ехали мы с ним через всю Померанию. Он в дороге мне все про короля прусского сказывал. Запретил тот в свое королевство аглицкое сукно ввозить и одежку из него. Чтобы, значит, свои, прусские ткацкие мануфактуры процвели, а не разорились. И вот однажды гуляет ихнее величество по Берлину, а навстречу ему себе на беду фройлен идет, то есть девица знатная. Она ему книксен (поклон то есть), а он на ейную юбку тростью показывает и строго так вопрошает:

— Из какой ткани сия одежка?

А та сдуру-то и призналась, что из аглицкой. Рассвирепел тут король, заорал и велел своим солдатам, которые на прогулках безотлучно его сопровождают, сорвать с нее эту юбку. И те немедля же приказ высочайший исполнили.

— Боже ты мой, срамота-то какая была, — говорю. – Что ж, девица эта так домой голыми ногами и побежала, будто дикарка африканская?

— Да нет, что ты, — смеется анбургский немец. – Ты же знаешь: на этих красавицах юбок – как листьев на капусте, как слоев на луковице.

— Все одно срамно было, — говорю. – Постой-ка, а наши с тобой кафтаны из какого сукна? А порты из какого?

— Из аглицкого… Ой, и вправду! – засмеялся. – Мы ж их добыли, когда с Бартом Робертсом на морях озоровали. (Свои-то кафтаны давно в лохмотья превратились).

Ну, мы потом в городке Кольберге (его наши в недавнюю войну осаждали) себе немецкое платье купили из прусского сукна. А то кто знает – не король, так слуги его ретивые, солдаты какие или чиновники, с нас бы порты стянули да всыпали шпиц-прутьев!

С нами еще гистория, в Померании приключилась. Прибыли мы ввечеру на постоялый двор, а там уж места свободного нет. Купчишки всякие, студиозы вроде Петьки, крестьяне, что на ярмарку едут, матросы, солдаты, блудливые девки да разные шустрые вороватые людишки.

Хозяин нам предложил ночь скоротать на сеновале, во дворе, рядом с курятником. Ничего не поделаешь, пришлось заплатить за сеновал столько ж, сколько за комнату с мягкой постелью.

Перед тем мы в харчевню зашли – надо ж поужинать. Там, ясно дело, шум, гам, дым от табачища, пьяные песни горланят, немецкие и польские. Нашли мы все-таки свободный столик, сидим, пиво потягиваем. А напротив нас в углу фельдфебель с двумя солдатами, с кружек пену сдувают, колбасу жуют. Фельдфебель мне хитро подмигивает, рукой знаки подает: подсаживайся, мол, к нам, угостим. И я опять чуть было не сдурил. Кивнул им, хотел уж встать, а Петька мне в локоть вцепился. «Не вздумай! — шепчет. – Или хочешь как тогда в своем Архангельском городе? Это же вербовщики в прусское войско! Они на тебя глаз положили. Надо будет уйти отсюда незаметно…»

— Что значит «глаз положили»? Не понимаю я тебя. Я ж не красная девица, — в ответ шепчу.

— Все ты хорошо понимаешь! Они тебя подпоят и спящего в казарму доставят, в солдатскую одежу облачат и муштровать на плацу будут. Вольный дух из тебя шпиц-прутьями выколачивать. А потом погонят на брань с какой-нибудь Саксонией, и погибнешь ты почем зря, ни семьи своей, ни невесты, ни деревни не повидав. Ты парень видный, высокий, крепкий да сильный, а наш король таких ценит, по всей Европе своих вербовщиков разослал – где лестью да сказками заманивают, где вином опаивают, а где силой берут богатырей.

И верно: гляжу, фельдфебель и оба солдата – косая сажень в плечах, кулаки-молотки, впору гвозди вбивать. С одним-то я, может, и совладал бы, а ежели трое враз навалятся?

Сидим мы, а они на нас пялятся. Потом поняли, что я не окунь, на ихнюю наживку не клюну, так перестали глазеть. А я думаю: «Ежели они нас ночью врасплох застанут, что делать? У нас оружия нет, чтобы от них отбиться, разве только Петькин нож. Ведь пистолеты у нас капитан Зиммель отобрал, дескать, пиратское оружие – законный трофей. Порешили мы так: чтобы ни меня, ни нас обоих сонными не взяли, один спать будет, а другой – сторожить его сон. Если эти пруссаки появятся – «караул» кричим, будим всех – и бежим, куда глаза глядят.

Вот лежу я на сене, а сон нейдет. Только веки смежу – сразу эти солдаты мерещатся. Петька в темном углу стоит, дверь открыта, он на двор смотрит, дабы, если что, подать знак мне.

Час за часом проходят, скоро уж Петеру меня будить, а самому ложиться, а он, полусидя, носом клюет, наверно, Анбург свой видит. Ну, я встал, чтоб его сменить, все одно не спится.

И тут слышу – шаги и голоса. Я спящим притворился, глаза закрыл, а сам рукой полено нащупал, в руке его сжимаю, а сверху-то сеном присыпал. Темно, только луна маленько сквозь щели подсвечивает. Вдруг на пороге фельдфебель вырос. Стоит он, кругом озирается.

Лежу я, тише воды, ниже травы, чуть-чуть веки разлепил, наблюдаю за ним. Пруссак подходит, смотрит на меня, в темноте не видать, что у него на роже написано. Нагнулся, лунный луч ему лицо осветил. Щурится фельдфебель, усы жует и эдак сквозь зубы:

— Гут зольдат, гут!

Значит, хороший вояка из меня бы получился. Ну, я тут как подскочил да поленом ему по лбу хорошенько тюкнул, он на бок завалился. От звука и Петька проснулся, чуть не вскрикнул. А я через пруссака того перешагнул, к моему другу-немцу подошел, палец к губам приставил: тише, мол. Мы к фельдфебелю подошли осторожно, Петька ему запястье пощупал – живой, говорит, ты его оглушил только. Мы этого пруссака подальше отволокли за ноги да за руки, тяжелый оказался. А тут опять шаги на дворе послышались. Я у командира того пистолет отстегнул, в карман сунул – и в угол спрятался, Петер в другой. В темноте нас и незаметно.

Тут солдат вошел и начальника зовет. А я из угла как прыгнул к нему, пистолет к горлу приставил и говорю:

— Коли крикнешь, гадина, так я тебя пристрелю.

Тот мне в лицо дышит пивом и колбасой:

— Давай стреляй – весь постоялый двор сюда сбежится.

И тут Петька рядом вырос, ножом солдату в пузо тычет:

— Я тебе, едва лишь чем рот разинешь, печенку проткну.

Привязали мы того незадачливого «зольдата» к столбу его же ремнями, рот платком заткнули. Я только спросил напоследок:

— Третий где?

Ответил, что пива выпил больше всех и сопит, как медведь в берлоге.

— Ну, прощай, — говорю, — немец, и не приведи Господь нам снова где-нибудь свидеться. Твой начальник оклемается, тебя развяжет, а мы уж далеко будем.

Петька с ним тоже попрощался. Как, говорит, имя?

— Мориц, — лепечет тот.

— Мементо мори, Мориц, — говорит. – Помни о смерти, то есть, по-латынскому, ты ж солдат. В другой раз будешь хитростью или силой кого в прусское войско тащить, на такого можешь нарваться, что не пощадит тебя, как мы, убьет.

Ну, мы сразу кинулись кучера искать. Наткнулись на какого-то, на козлах дремлет. Я к нему тут же: как, мол, звать-величать. Говорит: Владислав. Поляк, значит. Ему Петер щедро заплатил, чтобы он нас до самого Кенигсберга довез. Я из своих денег тоже вложил – негоже все время за счет Петьки есть да ездить.

Так вот, пока мы ехали, этот пан кучер все Россию ругал, на чем свет: Московское царство-де у них исконный польский город Киев забрало. И вообще мы, «рузке», варвары дикие…

Я ему и говорю:

— Коли русские такие скверные, пошто ж ты меня везешь.

А он, как ни в чем не бывало:

— Мне паны гроши свои заплатили – вот и везу.

И вот что забавно: супротив немцев – ни слова, хоть они у поляков их исконное Поморье, Померанию, отняли. А все потому, что вокруг теперь Неметчина и немцы – хозяева. Думал, небось: еще чего доброго немец этот прибьет, с козел сбросит да и поминай, как звали. А «рузке» тут не хозяин, а гость.

По дороге Петька попросил кучера у морской губы остановиться. Я-то думал, он до ветру хочет, а немец вынул свой пистолет и мой требует. Говорит, в море утоплю их.

— Ты чего это? Белены что ль объелся? А если лихие люди нападут, чем оборонимся?

— Эх, ты, дурачок, — вздыхает. – Может, этот фельдфебель чертов очухался и за нами по пятам погоню послал. А ну как схватят нас, оружие найдут, а это – доказательство преступления! И нас с тобой за нападение на солдат и похищение пистолетов повесят.

Только булькнули в море два хороших пистолета.

Так под ворчание и брань пана кучера доехали-таки мы до Кенигсберга, что значит «Королевская гора». Не понравился мне город: угрюмый, мрачный. Зато, пока шкуны дожидался, по прибрежным яграм походил да солнечных камушков насобирал взамен тех, что голландцы на «Хильверсюме» у меня украли. Их на берег море выносит, почитай, на каждом шагу эти чудесные камушки. Один меня особливо удивил: весь прозрачный, а внутри – комар. Соне подарю – пусть тоже подивится сему чуду природы. И тут у меня сердце защемило: как там Соня, в родной Ластоле, ждет она суженого или…

А как мы с Петькой прощались. Слезы на глазах – наверно, уж не свидимся боле никогда. Мы ж пуд соли съели с ним, бочонок воды соленой выпили… Теперь вот ведро соленых слез пролили, я совсем как девка разрыдался, и немец тоже глаза платком утирает. Сел я на шкуну «Маргарита», заплатил капитану – и поплыли мы на Русскую землю. Осень уже – небо хмурое, деревья золотые да алые, птицы к югу летят: журавли, утки, аисты, лебеди, гуси да разные мелкие пташки. Мы мимо косы песчаной плыли, так птиц там – тучи несметные, все на юг собираются. Я нередко наших озерных да болотных жителей в жарких странах видал – они там зиму пережидают. Плывет шкуна на север, а ей навстречу по серому небу клинья да косяки тянутся. Миновали мы Курляндию и пристали в Риге, которую царь наш Петр Алексеевич у шведов отвоевал. Она, как и Архангельский город, в устье реки Двины стоит: Двиной ее русские называют, а тамошние жители, латыши – Даугавой. Рига – город немецкий, латышам немцы в ней селиться не позволяют и даже ночевать в градских стенах.

«Надо же, — думаю. – Можно только с рассвета до захода солнца в городе находиться по торговым или каким другим делам, а вечером – убирайся на свой хутор? Ежели бы нашим поморам вот так в Архангельском городе селиться запретили, они б, наверное, взбунтовались и подпалили его. Так мы, слава Богу, уживаемся как-то с немцами: у нас свои слободы, у них – своя, никто никого не теснит». Из Риги я, возницу нанявши, отправился в Питербурх. Едем мы, мимо хуторов и мыз, через леса осенние, пестрые, как у нас в Поморье российском, так и тянет сойти где-нибудь посреди леса, пройтись с лукошком али с пестерем, грибов-ягод собрать. Да только спешить надо. Как из Лифляндского края в Эстляндский переехали, стали на пути валунные островки попадаться посреди убранных полей. Вез меня мужичок из народа сету – чуди по православному обряду крещеной, неторопливый такой, неразговорчивый, именем Паали, то есть Павел. Я у него про эти каменные островки спросил, он долго думал, а потом ответил, слова эдак вот смешно растягивая:

— Мно-о-го камне-ей в земле-е нашей. Много труди-иться надо-о, чтоб от них зе-емлю чист-тить. Снача-ала камни ковы-ырять, потом тольк-ко землю пах-хать.

В Эстляндии тоже без приключений не обошлось. Один раз под вечер, темнело уж, стая волков за нами увязалась, пять верст от серых удирали. Те уж почти догнали нас, а тут нам на счастье село показалось, а в нем праздник, ярмарка, народ гуляет, волчищи туда и не сунулись. А то был бы смех и грех: не съели тебя, Серафим Кузовкин, ни акулы, ни львы, ни дикари-людоядцы, а свои «родные» волки уже в российских пределах тобою поужинали бы.

А потом на двуногих «волков» нарвались. Возница мой в корчму зашел, выходит оттуда – мрачный, насупленный. Беда, говорит, в окрестных лесах шайка шведского дворянина барона Левенштерна озорует. Он русской власти не признал, собрал холопов своих, эстов, латышей да ливов – и стал грозой всей округи. Его поместье от военных действий пострадало, выгорело подчистую, вот он и мстит теперь всему миру.

Я думал, на этот раз пронесет. Так нет же! Нет моим мытарствам конца! Едем мы через густой ельник, слышу – сова ухнула, а ей другая отвечает. Что-то неладное, думаю, совы – птицы ночные, а солнышко еще высоко. И тут из чащи люди повалили: кто в кафтане поношенном, кто в рубище драном, кто в обнове с чужого плеча – видно, что ограбил путника какого. Тпру! Кони стали. Подходит к нам вожак всего этого сброда – в видавшем вилы камзоле, сапогах, какие охотники носят, на голове треуголка мятая. Его слуги коней под уздцы берут. Он мне: вылезай, давай! Руки мне скрутили, слава Богу, в котомку не залезли – решили, видно, на месте, в разбойничьем гнезде своем обшарить меня. И кучера ссадили тоже. Свернули мы на лесную тропинку. Ведут меня по ней, в спину ружьями тычут.

«Вот же, — думаю, – угораздило! На море разбойничал – жив остался, чтобы в лапы сухопутным разбойникам угодить». Под ногами – то рыжик, то груздь, то моховик, так и тянет нагнуться и сорвать, а черники кругом… Разбойники что-то лопочут не по-русски. И тут из-за кустов крики уже на русском языке:

— Стоять всем на месте! Кто шаг сделает – в того стреляем.

Разбойники застыли как вкопанные, кто-то ружье с плеча снял – и тут же пуля с него шапку сшибла. Смотрю – а из кустов солдатики наши, русские, поднимаются, в разбойников целятся. Швед этот, барон Левенштерн, меня за плечо схватил, пистолет навел и заорал:

— Это вам стоять! Кто пошевелиться, я этого русского сразу… — да не договорил. Солдаты-то разбойников кольцом окружили, кто-то сзади прицелился, бах – и упал швед с дыркой в затылке, треуголка слетела, лысина кровью забрызгана, улегся на серых мхах.

— Братцы! – кричу. – Спасибо, что спасли.

Подходит ко мне поручик русский, смотрит в глаза, не мигает:

— Кто таков и откуда? Отвечай!

— Беглый я с голландского корабля. Меня опоили и на корабль утащили. Бежал я на Русь от этих иродов…

— А может, ты соглядатай, этими «иродами» засланный высматривать да вынюхивать? С нами оба пойдете! – бросил мне и кучеру. Разбойников скрутили и тоже погнали в небольшой городишко, запамятовал название, где наши солдаты на постое были.

Допрашивали меня в караульной каморе.

— В полон взяли, говоришь? – пристально смотрит на меня офицер. – Так мы с Голландией не воюем. Коли врешь – так хоть ври складно. Одежа на тебе немецкая, деньги при тебе тоже иноземные, одна только рожа наша.

— Я сам в полоне был, в шведском, когда война была, — участливо говорит солдат. – Ох, и тяжко мне там пришлось.

— Молчи, когда офицер говорит! – прикрикнул поручик.

Не поверил мне поначалу-то поручик Суханов. Но повезло и на этот раз: оказывается, родом-то он из Лявли. В Архангельском городе ране часто бывал. Замучил меня расспросами: где тот дом стоит, а где этот, какая лавка на какой улице, сколько верст от Ластолы до города.

Улыбается так хитро и молвит:

— А знаешь ли ты сапожную лавку Капитона Харитонова?

— Знаю, — в ответ. – То есть знал. Она была в Стрелецкой слободе невдали от храма. Ее все знали, уж больно забавное прозвание, будто стих: «Капитон Харитонов».

— Почему «была». Почему «называлась»? – хмурится тот. – Ее что ль нет уже?

— Вы когда, господин офицер, город Архангельский покинули?

— В семьсот пятнадцатом от Рождества Христова.

— Так лавка эта через два года сгорела.

— Верю я тебе, — говорит мне поручик. – Не шпион ты заморский, а русский человек, долго по чужбинам мыкавшийся. Другой бы на моем месте из тебя правду на дыбе вытягивал, а я тебе верю – не потому что ты земляк мне, а потому что правдивость твоя на лице написана.

Вернул он мне все вещи, что при мне были – и камушки, и денежки, ничего не прибрал. Вот что значит русский воинский человек! Статский чиновник бы непременно присвоил. И бумагу мне поручик выписал, чтоб я без задержек в Питербурх добрался, а оттуда – до дома.

Про моих родичей поручик Трофим Суханов ничего не слыхал. Он и в Ластоле-то прежде не бывал. Но просил меня привет передать старому отцу, что в Лявле живет: мол, сын твой цел и невредим, верой и правдой царю и государству Российскому служит. Что я и сделал потом.

Повез меня дальше Паали. Опять мы в леса углубились, с широкой дороги свернули, чтобы, значит, путь себе сократить – кучер здешние пути-тропы как свои пять пальцев знал. Едем, вижу – из-за деревьев избы русские показались, крепкие, бревенчатые, вроде наших поморских! У меня аж дыхание перехватило, слезы на глазах. И тут на дорогу мужик выходит – важный такой, степенный, бородища косматая – видать, старовер. Я машу рукой, он остановился – и ни «здравствуй», ни «кто таков», а первое, что сказал, «како веруешь?»

Точно старовер! Я их и в Архангельском городе видал, и в деревнях по Двине. А у меня борода отросла за время скитаний моих – ну точь-в-точь как у того раскольника. Я и смекнул: надо своим прикинуться. Я два перста сложил и молча ему показал, потом перекрестился.

— Слезай, – говорит. – Пойдем в деревню нашу.

Точно, за своего принял! Только одежа моя его смутила.

— Пошто одет не по-русски? – хмурится мужик.

— Разбойники шведские схватили, догола раздели, а я от них бежал, и одежку иноземную прихватил. Надо ж чем-то наготу прикрыть. Срамно да и холодно, — на ходу байку выдумал.

И опять поверил он мне, хоть раскольники – люди недоверчивые. Отвел в деревню. Там я впервые за столько лет настоящей русской пищи отведал: уху да кашу да взвар из трав. В русской баньке попарился. Три дня я у них прожил, обратно к русской жизни привыкал после странствий по заморским землям и морям. С Паали я попрощался: до Питербурха уж рукой подать, доберусь как-нибудь. Мою заморскую одежку староверы сожгли, будто их чумной носил, а мне Михей (мужик, которого я на лесной дороге встретил и у которого жил) русский армяк, рубаху, кушак, порты, сапоги да шапку дал. А сын его Леонтий – шубейку на зиму.

Вот и стал я снова русским человеком, а был, не пойми кто, без роду-племени странник. В дорогу мне Леонтий хотел еще лубки всучить – мол, продашь кому или даром раздашь. Я глянул, а там – картинки, где царь наш Петр Алексеевич, верные слуги его и владыки церковные в непотребном образе нарисованы. «Нет, говорю, простите покорно, а я такую крамолу с собой не повезу! Охота мне из-за ваших худых художеств на дыбе висеть под кнутом? Я супротив царя ни словом, ни делом…»

Леонтий помрачнел и к отцу обратился:

— Говорил я тебе, тятя, что не наш этот человек, подосланный он от антихристовых властей!

— Эх, ты! – я вскричал. – Да меня, если хочешь знать, чуть было соглядатаем, иноземцами подосланным, не признали! Едва доказать сумел, что свой я, русский! А теперь ты меня царским послухом объявляешь. И не совестно?

Смутился он. Староверы эти в лесах Эстляндии прятались – от податей непомерных, от тягла, от гонений за веру свою. Оттого и видели в каждом незнакомце, чужаке соглядатая царского.

Леонтий хмыкнул, но согласился меня проводить к широкой дороге, что к Нарове-реке ведет.

Когда мы с Михеем попрощались, я сыну его на ставенки его избы указал, где «львы» намалеваны. Говорю ему:

— Не такой настоящий-то лев!

— А какой он, зверь этот? Будто знаешь…

— А вот и знаю! У вас он нарисован, словно большая собака, а на самом деле это кошка огромная с гривой. А откуда знаю? Проводи – по пути тебе о моих похождениях расскажу.

Вот идем мы по лесу, деревья уж наполовину оголились, под ногами опалая листва шуршит, лесных птиц пугаем, ягоды срываем и в рот кладем, да большинство перезрелые, в пальцах лопаются, одна кожурка остается. И я всю дорогу ему про свои мытарства и скитания сказываю. Подумал: «Он, коли меня царским шпионом считает, в лес заведет и убьет, чтобы я скит не выдал. А так заслушается, может, и поверит?» И он и вправду заслушался речей моих. Дошли мы до дороги, он поклонился на прощанье и молвил:

— Ты уж извини, Серафим, что я тебя за соглядатая принял.

— Так-то! Сам подумай да посуди: могу ли быть от царя посланным, ежели из-за тридевяти земель да тридесяти морей до Отечества моего едва добрался, через Неметчину, лесными дорогами, хищного зверя да лихого человека страшась.

Так мы и расстались с ним. Побрел я дале пешим ходом. За Наровой-рекой уже настоящая Россия началась. Да, я пред тем, как реку пересечь, вспомнил, что бороду сбрить надобно – царь-то наш Петр Алексеевич брать налог с бороды придумал. В цирюльне меня обкорнали, отскоблили, стал я ликом юн и гладок, будто отрок. За Наровой опять возницу нанял. Доехал уже без приключений до самого Питербурха. В шкатулке деньги еще остались на прожитие, в подкладку сумки письмо от поручика Суханова зашито.

И вот я в новом граде на Неве-реке. Строится он, каменотесы да плотники стараются, топоры стучат, баржи с камнями к берегам пристают. Помнится, ране царь Петр велел корабельщикам каменную балласту в Архангельском городе выгружать, теперь вот все каменное зодчество и всю торговлю морскую в новый город перенес. Народ ходит веселый, довольный – с чего бы это? А все потому, что незадолго пред моим появлением здесь мир с персиянами был подписан, под власть российского царя южное побережье Хвалынского моря перешло, пока я до новой столицы добирался. Поселился я в гостином доме на острове. С земляками-поморами познакомился. Ластолян средь них не оказалось, один только торговец с Кегострова Савелий там прошлым годом бывал. Я к нему бросился: как, мол, семья моя?

«Живут, — говорит, — по сыну беспутному пропавшему скучают. Его почти пять годов назад видели в последний раз: голландские гости пьяного на корабль свой волокли. Надеются, что вернется». «А как, – вопрошаю его, – невеста моя Софьюшка Попова, знаешь ли?» «Скучает по жениху, — он в ответ. – Ей уж двадцать один год, а все не замужем, сватов прочь гонит от порога, девой старой эдак станет». И тут разрыдался я – от радости: живы все, ждут!

Поморы наши собирались, как снег землю покроет плотно, дорожная грязь замерзнет, санным путем назад в Архангельский город ехать и меня с собою взять. А пока жил я себе, деньги тратил в меру, по новому городу прохаживался. Лужи уж ледок покрыл, первый снежок пошел – и в воздухе растаял, второй день полежал – тоже растаял.

И вот однажды иду я неспешно по Невской першпективе – и вдруг навстречу… он самый, Ханс ван Хейвен. Живехонек, паршивец, акулы его не сожрали, на острове напустом не сгинул. Как меня увидал – так и обомлел. Потом повернулся резко и затрусил прочь. В карету прыгнул – и только его и видали. Испугался я: а ну как он расскажет, что я из матросов в разбойники подался? Решил я без крайней надобности из гостиного дома никуда ни шагу! Раз в два дня в лавку наведывался, харчевал в нумере, избегал корчем. Но однажды, дней через пяти после нежданной встречи, в окно я увидел, как та же самая карета остановилась перед гостиным домом. Я от окна тотчас отпрянул, смотрю краем глаза: вышел оттуда этот зверь-шкипер, с ним еще какие-то люди, он им на гостиный дом указывает. У меня так душа в пятки и провалилась. Думаю, завтра же съезжать надо.

А назавтра в гостиный дом солдаты явились. Хозяин бледный, перепуганный меня позвал.

Передо мной – офицер, в руке бумага, и он зычным голосом читает:

— Приказано крестьянина Серафима Никитина сына Кузовкина в Зимний дворец пред очи государя анпиратора всероссийского Петра Первого доставить под караулом. И содеять сие немедленно же!

Я еще сдуру спросил, кто такой этот «анпиратор»? Петр Алексеевич – царь наш русский, а…

— Болван! – рявкнул офицер. – Пока ты по заморским странам шатался, царь-государь анпиратором провозглашен подобно древним кесарям римским. Дай ему амуницию приличествующую! – бросил он солдату. – Не поедет же к царю в мужицкой одеже.

Тот мне сверток кинул, а там – кафтан заморский да штаны, чулки, туфли. И амуниция та вышла не по росту, кафтан трещит, и туфли не впору, жмут.

— Ничего, — офицер ухмыляется. – Недолго тебе их носить. Вот когда в колодки закуют…

У меня сердце так и заледенело от страха. Неужто в каторгу отправят? Иду по лестнице, а ноги не слушаются, солдаты меня подталкивают – живей, нельзя к анпиратору опаздывать.

Усадили в карету, повезли во дворец царский. Скоро и Зимний дворец показался: роскошный, огнями расцвеченный, музыка слышна оттуда. Ввели меня туда, офицер стражам бумагу пропускную показывает. Ведут меня через залы, а у дверей каждой – богатыри статные стоят.

«Вот он, – думаю, — каков дом царский. Кругом шелка да золото, свечей сотни, слуги суетятся. Ишь, как она жизнь-то моя обернулась: хоть перед каторгой или казнью царя увижу и дворец его. А родных моих, невесту, друзей-земляков…» И тут опять ноги у меня подгибаться стали. Так солдаты буквально втащили меня в залу, где царь со своими вельможами и иноземцами пирует. Вот он, во главе стола сидит, огромный, руки длинный – если надо, хоть с далекой Камчатки тебя достанет, щеки раскраснелись от выпитого – точно такой, каким мне его папа описывал. Он-то царя Петра Алексеевича вживую видел, когда тот в Архангельский город приезжал. Царь-анпиратор о чем-то с ближними своими говорит, руками длинными машет, усы топорщит. А офицер наш к нему чеканным шагом направился.

— Ваше анпираторское Величество, — говорит, — злодей, пират и разбойник Серафим Никитин сын Кузовкин ко двору доставлен и пред Ваши пресветлые очи представлен!

Все пирующие тут же ко мне повернулись. Смотрю – а среди них этот мерзавец ван Хейвен злорадно улыбается, кубок стеклянный с вином отставил, блюдо прочь от себя отодвинул.

Государь встал. Все притихли, даже не шушукаются, не то чтобы громко слово молвить, ножами не стучат, жевать перестали. Петр Алексеевич шагает ко мне – огромный, грозный, думаю – вот сейчас меня в руках своих сожмет и раздавит! А глаза блестят недобро, усища-то шевелятся, как у того пятнистого зверя, что в Африке на всех страх наводит, а ноги длинные, будто у птицы стрефила, и весь ростом с коломенскую версту. Подошел ко мне, смотрит. Я поклонился до земли, а ноги-то дрожат, и все тело дрожит. На море я смерти не страшился, случалось, и в самое пекло лез, а тут…

Смотрит на меня царь пристально, аж оторопь берет, и говорит:

— Ты ли тот тать Серафим сын Никитин, что на разбойничьем корабле Бартоломея Робертуса на морях воровским делом занимался?

— Я, царь-государь…

Он глазами зыркнул и продолжает:

— За разбой на морских дорогах таких, как ты, либо акулам скармливают, либо на нок-рее вешают. А поскольку в морях российских акул не водится, сам понимаешь, что тебя ждет.

У меня перед глазами все закружилось – зала, свечи, стол с яствами, гости царские, сам царь-государь. Я на колени рухнул перед ним:

— Простите меня, дурня, Ваше царское Величество. Не по доброй воле я на корабль иноземный попал. Выслушайте недостойного подданного своего…

— Встань, Серафим! – царь воскликнул. – На колени токмо перед Богом становятся! Где ж твое достоинство? Ты же, слышал я, помор, а поморы – люди гордые. Отвечай стоя!

Встал я, шатаюсь, весь дрожу. Еще эти туфли проклятые, только пятки мозолят! И тут-то, глядя Петру Алексеевичу в глаза, всю мою гисторию честно рассказал: как меня обманом на корабль голландский заманили, как измывались надо мной корабельщики заморские, как к пиратам попал. И вижу – взор у царя меняется: только что блестел злобно, как у зверя дикого, а тут подобрел, потеплел, смягчился, на устах улыбочка появилась или мне сие только кажется. А краешком-то глаза вижу, как рожа шкипера голландского из румяной, как яблочко наливное, багровой становится – будто томата спелая, которая в Америке растет – того и гляди, лопнет, и сок брызнет. Один раз он даже пробовал возразить мне:

— Неправда оно! Сей матрос врать большой мастер.

Тут Петр Алексеевич как гаркнет на него:

— Не смей царского собеседника перебивать.

Рассказал я царю всю правду мою горькую. А он подумал, ус погладил, к своим вельможам да иноземцам повернулся и громко говорит:

— Никому не дозволено похищать подданных российских силою или обманом! – И тотчас же к офицеру, который меня во дворец привел: – Шкипера голландского ван Хейвена велю взять под караул и на корабль его отвести, там под арестом держать, безотлучно в каюте, никуда не выпуская, кроме гальюна. Тако же проверить всю команду, до последнего юнги, нет ли среди них тех, кого обманно принудили договор подписать и силой на сем корабле удерживают.

Все вельможи и дамы париками кудрявыми закивали, некоторые на шкипера смотрят с укоризною, осуждающе.

И тут ван Хейвен, съешь его акула, не выдержал и дерзнул царю перечить:

— Нет, хосударь, на мой корабль ни один русски поддани!

Петр опять очами сверкнул, как зарницами:

— Ну, русских подданных, может, и нет. А другие – датские, аглицкие, бременские, прусские и прочие? Они что ль не люди, что их можно силком на купецкий корабль? – И опять к офицеру: — Если таковые обнаружатся, груз в пользу казны российской изъять, а шкиперу сему впредь запретить в российские порты заходить и в российских водах появляться.

Видели бы вы рожу этого шкипера, когда он царские слова услышал, а пуще того – когда его солдаты под караул взяли и прочь повели.

Петр Алексеевич опять на меня поглядел, строго так:

— Ну что ж, Серафим сын Никитин? На море ты лихо погулял. А не хочешь ли Российскому Флоту честно послужить, канониром на боевом фрегате? Ведь сия наука тебе ведома?

— Ведома, царь-государь, — отвечаю, а голос-то дрожит. – Только дозвольте мне России послужить на Двине-реке да в Двинской губе корабельным вожем, как отец мой и дед.

— Не «вожем», а «лоцманом», пора от мужицких словечек отвыкать, мореход! – улыбнулся Петр Алексеевич. – Что ж, быть тебе лоцманом в русском порту! Только запомни: если вздумаешь опять разбоем заняться, не взыщи: на нок-рее вздернут будешь!

— И не вздумаю! – почти прокричал я. – Вот истинный крест! Да и какое пиратство на реке Двине и в Белом море быть может.

— Ну, так свинья грязи найдет, хоть в реке, хоть в луже, — ухмыльнулся царь Петр. – Но ты ж не свинья, а настоящий морской волк! Жалую тебя чином лоцмана! – и мне свою длань на плечо обрушил – да так, что я на ногах еле удержался. Тяжела она, рука царская – и когда казнит, и когда милует, и когда чином жалует.

А потом, верите ли, рядышком с собой меня за стол усадил и большую такую чашу поднес:

— А это тебе, Серафим, сын Никитин, штрафная за твои шалости на морях! Пей до дна, в один присест! Выпили – и забыли былые грехи!

Выпил я чашу до дна, и голова у меня закружилась, закашлялся я – водка-то шибко горькая оказалась, с перцем. Государь-анпиратор меня по спине треснул, аж все косточки затрещали, потом велел закусить красной рыбой соленой. «С твоей Двины рыбка», — говорит.

А потом… Велел царь глобус принести – круглый такой шар, на стержень нанизанный:

— Покажи-ка, где ты под началом Робертуса разбойничал.

А я в ответ:

— Прости, государь-батюшка, да только я на шарике этом едва ли что найду. Вот ежели карту, тогда я все места показать могу. Я карты читать умею!

Принесли карту, расстелили среди вин и закусок, я по ней ложкой вожу, показываю: вот Гвинея, тут острова Антильские, там матерая земля, гишпанское владение…

Дивятся все моим приключениям. А потом царь и говорит:

— А теперь расскажи свой морской периплус: как аглицкая «Ласточка» вас, разбойников, одолела? Гуляли по морям – и надо ж какая конфузия приключилась.

Я и рассказал все, как было, и про спасение наше с Петькой тоже, и как нас прусские немцы выручили. А там аглицкий капитан был, он по-русски понимал, а что не понимал, ему толмач пересказывал. Послушал он мои речи и говорит:

— Очень точно описана битва при мысу Лопес. Все как в бумаге нашего адмиралтейства.

А потом пили да ели, опять пили и снова закусывали. Так я второй раз за свою жизнь допьяна напился. Помню еще, как меня слуги царские аккуратно на свежий воздух вывели, а там над Невой – фер-верх, все небо в звездочках рукотворных. И вспомнились мне сотни светил в ночном небе над Антилами да Гвинеей, огни святого Эльма на мачтах, жуки-светляки в лесу.

А меня уж шатает, качает, как на палубе в шторм. Слышу голоса: «Ваше сиятельство, он уж на ногах не стоит. Может, увести его прочь?» «Это у государя спрашивайте, он царский гость». На морозном-то воздухе развезло меня. Тут слуги царевы опять появились, меня бережно за руки да за ноги взяли и в карету погрузили. Проснулся я в гостином доме, на кровати, во всей-то одежке – срам, только туфли снял или с меня сняли? Тут в нумер хозяин постучался, вкрадчиво так.

Встал я, мутит меня, ноги не слушаются, дверь отворил – а тут опять солдаты входят с офицером и еще один сверток мне вежливо так протягивают, а не кидают. Это амуниция лоцманская! Велят прежнюю одежку и туфли снять и в обнову облачиться. В самый раз мне лоцманское одеяние пришлось, и обувка тоже впору!

Скоро отправился я домой, в Архангельский град. Зима уже наступила, снег под санными полозьями скрипит, деревья в инее на белые кораллы похожи – я вам о них как-нибудь расскажу. Тихо, ни ветерка, только ворона с дерева сорвется, иней стряхнет да улетит с карканьем или рябчик из сугроба вспорхнет внезапно. Еду я, дни считаю до встречи с родными и любимой. Так доехал до города Архангельского. Двина уже льдом покрыта.

Иду я по городу – и тут навстречу мне старый приятель Семен Селиверстов. А я весь важный шагаю, в амуниции лоцманской, иду и снег с кафтана отряхиваю. Он так и замер на месте и только промолвил:

— Ты ли это, Серафимка? Живой? Не сон ли это?

Обнялись мы с ним. Я тут же расспросил, как родные мои? Живут, говорит, по тебе тужат. А особенно невеста твоя Софья.

Эх, как же летели наши сани в Ластолу! Я в избу ворвался, пес меня не узнал – рвется с цепи, лает отчаянно, старый уже. Кот юркнул под лавку.

— Кто там? – отцов голос слышу. Вышел он в сени – Боже, весь седой, голова будто макушка ели в инее вся.

— Прости, говорю, отец. Это я, твой блудный сын. Прости, что почти пять лет ждать вас заставил. Если хочешь – накажи меня розгами за мою глупость и своевольство!

— Раньше мне тебя надобно было сечь, — отвечает отец. – Поздно уж, мужиком взрослым стал.

Грозит он мне кулаком, а у самого слезы по щекам текут в седую бороду, а улыбка до ушей.

Тут мама выбежала, увидала меня, руками всплеснула – и чуть в омморок не упала. Побежала на стол накрывать, а отец – гостей созывать, ластолян.

Достал я шкатулку, пересчитал злато да серебро – не так много осталось. Решил все родным отдать, только камушки солнечные – Софье, если дождалась меня. А тут еще свистулька-пташка глиняная лежит. Думаю: вот братца-то порадую. А тут и он заходит. Почти с меня ростом детинушка! Ему уж лет-то нынче – сколько мне было, когда голландцы похитили. И вот стою я как дурачок с игрушкой той. А Матвей смеется:

— Ничего, когда сын родится – ему подаришь.

Софья от счастья тоже едва чувств не лишилась. Подарил я ей те солнечные камни, что в Лифляндии «дзинтарами» зовут. Как узрела она комара, в камне заточенного – в такой восторг пришла!

Свадьбу сыграли. Пятеро детей у нас с той поры народилось, потом внуки пошли.

А через пять лет после счастливого возвращения я в Архангельском городе Петера Шиллинга встретил. Он на анбургском торговом корабле помощник капитана, помогает ему в судебных тяжбах. Неверсет окончил, тоже семьей обзавелся.

А однажды я по двинскому фарватеру аглицкий корабль проводил. Так на меня шкипер ихний долго смотрел, а потом своему стирману и говорит:

— Уж больно лоцман на одного пирата с корабля Робертса похож. Они нас на абордаж брали.

Я услыхал – и говорю:

— Ошиблись, мистер шкипер. Я в дальних морях не был.