Мы живем в тяжелые смутные времена, когда нет ничего устойчивого, укорененного; во времена очевидного духовного обнищания нашего общества, кризиса мировой культуры. Когда современный человек, потерянный и одинокий, осужден бродить во тьме повседневности, но это уже не тьма раннего Средневековья или темных веков; она лишена того внутреннего импульса движения к свету и потребности утолить духовную жажду, которая всегда помогала удержаться на самом краю перед развернувшейся бездной. Эта тьма иного рода; она ослепляет и околдовывает душу человека, предлагая ему взамен культурные суррогаты: безликие и лишенные национального своеобразия, которые пьянят подобно поддельному вину, изготовленному руками торговцев духовного ширпотреба – самых презренных и ничтожных в ряду творческой интеллигенции.
Но опьяненный и обманутый ими человек тревожно вскрикивает, просыпаясь ночами, чувствуя неладное; в глубине душе он все еще понимает, что творения подлинного искусства – явления, стоящие несравненно выше, чем собирающие многочисленные толпы современные кумиры или модные постмодернистские писатели. Однако минута прозрения с наступлением нового дня вновь сменяется серым и однообразным гнетом повседневности. И не вполне правы те, кто говорит нам, что высвободившиеся в ходе становления материальной цивилизации хаотические силы привели в итоге к тотальному «расколдованию мира» – по-своему он вполне сакрализован и даже иерархичен.
Только напоминает это давно забытое поклонение каменным идолам после того, как человек стал отходить от живого общения с Богом, а храм в его духовном пространстве постепенно сменился бушующим стадионом. Утилитарное общество, то есть общество победившего мещанства, одинаково враждебно и к высокой культуре, и к народной. Это не то, что стоит посередине между «верхом» и «низом», как думают многие. Скорее, новое состояние мира, которое стремится окончательно упрятать людей в глухой кокон короткого существования, унылого бытия, не имеющего исторической перспективы. С демонической ловкостью оно лишило человека самого важного: внутренней связи с высшими мирами, то есть того, что всегда достигалось у народных слоев через церковь, верования и мифы, у образованной части – посредством культуры. И разорвав эту тонкую связь, человек не только перестал творить, но и утратил способность к целостному восприятию мира; мышление его стало фатально одномерным: глупо оптимистичным либо угрюмо пессимистичным. Современные люди, включая интеллигенцию, словно забыли, что лишь трагическое миросозерцание является главным условием для создания феноменов высокой культуры.
Культура сегодня, как и религия, потеряла актуальный характер, во всяком случае, на данном отрезке истории. И может показаться, что под натиском утилитаризма время ее ушло безвозвратно, а солнце погасло навсегда. Однако звезды духовного мира по-прежнему ярко горят над землей, и чем сложнее они, тем выше, а значит и свет этот доходит до нас, пройдя огромные пространства тихо дремлющей в веках Вселенной.
Так же, как и произведения писателей находят дорогу к сердцу читателя, вопреки всем попыткам со стороны государства, а сегодня и массового общества, отказать им в самом праве на существование. Рожденное культурой слово, подобно свету далеких звезд, легко летит, побеждая в конечном счете: и время, и государство, и того, кто управляет этим левиафаном.
Художник всегда один; и на первый взгляд может показаться смешным и бесцельным его романтическая борьба, увы, теперь уже не против ветряных мельниц, а многоголовой гидры, способной раздавить каждого, кто смеет ограничить или посягнуть на ее власть. Однако в этом неравном поединке на помощь ему неожиданно приходят необыкновенно мощные, по своей природе, стихии, к которым он вынужден обращаться в момент акта творения. В этом священном действии, полном опасности и внутренней драмы, художник связан с огромным количеством запретов и самоограничений. Все, включая самого читателя, предъявляют ему свои, как им кажется, законные требования; хотя он никому и ничему не должен, а основанием собственного бытия считает лишь духовную свободу, без оглядки на вкусы толпы или направления в искусстве. Он может завидовать, но лишь завистью к произведениям великих предшественников; сгорать от ненависти, но только в отношении к данной реальности; любить, но священной любовью к потерянному идеалу, который веками ищет он на земле. И обычные люди, удивляясь автономии и внутренней свободе художника, не могут понять простую и очевидную истину: что все его победы и поражения, тревоги и сомнения лежат за пределами окружающей нас действительности – в области духа; а он, вслед за А. Блоком, как и сто лет назад, вновь торжественно клянется:
«Что буря жизни, если розы
Твои цветут мне и горят!
Что человеческие слезы,
Когда румянится закат!»
При всей своей мнимой оторванности от жизни, именно художник в конечном счете оказывается тем, кто наиболее близок к ней. Посредством стихий, которые принимают форму поэтических откровений, он, подобно библейским пророкам, непосредственно общается с Богом, блаженно дышит разреженным воздухом светлых миров. В отличие от простых людей, художник, и в первую очередь писатель, способен выходить за рамки обыденности, быта, поскольку одной из важных черт словесного творчества является его вневременной абсолютный смысл; после религии только оно столь же кровно и непосредственно связано с первоосновой жизни. Искусство существует и развивается по своим, только ему свойственным законам. Там, где кончаются границы мира внешнего, суетного и бессмысленного, начинается власть мира ночного, полного глубокого содержания и скрытого от глаз простого человека, но открытого для художников, религиозных мистиков, музыкантов и поэтов. Эта область бытия неподвластна воли государства, правителей и обычных граждан. Здесь беспредельная власть того, кто во внешнем круге бродит осужденный быть изгоем среди людей, а переложенные им краски и звуки – лишь жалкие тени прекрасного и когда-то виденного сна.
Таким образом, высокое искусство всегда реалистично даже в самых слабых его проявлениях; оно резко противоположно массовой культуре и ее принципам, и нужно помнить, что данный антагонизм, при всех попытках его разрешить, носит фундаментальный характер. Вырывая человека из контекста повседневности, оно приобщает его к высшим, трансцендентным уровням бытия, оправдывая тем самым жизнь целых поколений и даже народов перед Богом, перед лицом истории. И если когда-нибудь произойдет окончательное поражение культуры, то это станет крахом самого человека, его жизнь будет лишена онтологического смысла.
Художник, в особенности поэт, в любую эпоху, пытается решить основную, центральную задачу, которую он ставит перед собой, – подобрать ключи к своему времени, подняться в небо, преодолев силу земного тяготения. Чаще всего он начинает создавать свои произведения от переизбытка творческих сил. Однако вынужденный, в ходе этого процесса, заняться организацией структуры поэтического языка, он сам оказывается одним из его первых жертв, попадая в прямую зависимость от вызванных из первобытного хаоса стихий, воплощенных в художественные формы. Эти стихии управляются словом, но каким? Больше похожим на древние магические заклинания и заговоры, на возвышенный слог Священного Писания. И постепенно погружаясь в тревожные глубины бушующего духа, он начинает понимать, что сопротивляться им становится с каждым разом труднее. По мере того как язык проникает в самые затаенные уголки его души и ума, он все меньше и меньше осознает себя человеком, а жизнь его становится жизнью языка, который властно диктует жесткие требования, заставляя жертвовать всем ради своего существования.
Жизнь поэта – разворачивание дискурса языка в пространстве культуры, в котором первое стихотворение напрямую связанно с последним, а в ранних опытах творчества внимательный взгляд может прочесть все особенности будущей стилистики. И только наивные и неискушенные люди полагают, что век поэта на земле обрывается с наступлением смерти или пулей Дантеса: в действительности он заканчивается лишь тогда, когда его поэтический дискурс, исчерпав все свои скрытые возможности, подводит поэта к трагическому финалу. И поэтому А. Блок не совсем точен: Пушкина убило не отсутствие «воздуха» (угасание эпохи), его убил созданный им же «язык». И он, чувствуя, что время его близится к концу, успел, уходя, сказать нам на прощание: «Пора, мой друг, пора покоя сердце просит…». По этой же причине выглядят крайне наивными высказывания по поводу: как далеко мог бы шагнуть в своем творчестве тот или иной писатель, если бы не ранняя (порой насильственная) смерть. Особенно много бесполезных догадок строилось нашими критиками после гибели Лермонтова. Однако если взглянуть на указанную проблему с точки зрения языка, то мы увидим, что творчество мятежного поэта представляет собой законченную и величественную картину, в котором как в классическом музыкальном произведении есть вступление, основная часть и торжественная кода. Ни он ли, прощаясь с нами, с печальной грустью произнес последнее желание: «Надо мной чтоб вечно зеленея темный дуб склонялся и шумел». Дискурс языка слишком сложная и гармоничная структура, и ничто (никто) не может воспрепятствовать его цели воплотиться в истории…
К сожалению, русская литература знает множество примеров (Есенин, Маяковский), когда поэт в порыве вдохновения нечаянно бросал роковые строки, предрекая себе тем самым скорую и верную смерть, поскольку стихия языка не прощает такой легкомысленности и подобно Риму: «Не читки требует с актера, а полной гибели в серьез».
Парадоксальным образом поэтический дискурс не всегда имеет логически и хронологически связанный вид; его нельзя рассматривать как последовательное движение от простого к сложному, от начала к концу. Довольно часто язык идет от первоначальной туманности к ясному (гениально простому) финалу; бывает, что он представляет собой трудное для восприятия, и даже нелепое, полотно из мозаики, в котором многие элементы или фрагменты поменялись местами. Однако в этом случае местом соединения выступает уже сам читатель, в чьем сознании после долгой и напряженной внутренней работы разрозненные части собираются в единую картину; таким способом язык учит и воспитывает его, делая активным соучастником творческого процесса. Каждый раз он требует от пишущего стихи высокой торжественности и максимального напряжения; это область чистого духа, в нем нет и не может быть ровного дыхания прозы. Между тем это и не та голая чувственность, присущая в наше время массовой культуре. Благодаря гармоничному сочетанию формы и содержания достигается необходимый баланс между чувством и словом, священным и мирским, а само стихосложение превращается в опасное и грозное орудие против реальности, так как поэзия – это стихия, закованная в «броню» языка.
По этой причине она является самым сложным искусством из всех видов словесного творчества, но вместе с тем и самым могущественным. При всех трудностях, сопряженных с его рождением, пишущий стихотворный текст получает взамен странную способность не только легко переключаться на другие виды письма, но и видеть логику, а также понимать внутреннюю структуру любых «языковых» форм. В истории можно найти множество примеров, когда поэт, иногда не самый оригинальный, создавал прекрасные образцы художественной прозы, обратного же перехода практически не наблюдалось, поскольку сама природа поэтического выражения напоминает молитву, обращенную к Богу. Но молиться нельзя прозаическим языком. И только Достоевский, пожалуй, – единственный случай в мировой литературе, поэта, который писал свои стихи прозой. Все его приемы, огненная страстность, мучительные противоречия и, наконец, их разрешение – это не первые проявления импрессионизма в русской литературе, а прямое и властное вторжение поэзии в пространство прозаического текста.
Поэзию можно сравнить с огромным телескопом, который можно навести как на звездное небо, так и на луговой цветок, чтобы показать человеку божественную суть вещей, скрытую от обычного взгляда.
Поднявшись на крыльях неведомой стихии, поэт таким образом оказывается на недосягаемой духовной высоте; благодаря чему его фигура занимает центральное место в национальной культуре. Одним лишь фактом своего существования он способен придать ей высокий сакральный смысл. Поэзия задает основные параметры дальнейшего развития культуры, а также формирует сложную иерархию среди различных искусств; по этой причине Гоголь и Достоевский не могли появиться раньше Пушкина. Поэт всегда национален, поскольку как никто другой ориентирован на культурное ядро народа, его мифы и затаенные надежды. Достигнув по мере развития определенного уровня сложности, поэзия становится непереводимой, ее нельзя подобно картинам вывезти из страны на выставку или исполнить как симфонию на мировых концертных площадках. Наконец, вся она соткана из странных противоречий, которые затемняют и осложняют ее понимание: ведь даже отрицая, писатель все равно утверждает жизнь. В этом и заключается главный принцип защитного механизма культуры – быть последним прибежищем для человека в эпоху общественных и личных катастроф.
Азамат Буранчин