Страдания и перфекционизм

Лекция Александра Секацкого «Страдания и перфекционизм» в рамках лектория «Эпоха без страданий».

Когда мы представляем себе скифскую степь или любую номадическую территорию, где ведут войны бесстрашные всадники-кочевники, мы понимаем, что когда будет солнце не слишком жаркое – они будут наслаждаться солнцем, а когда наступит ночь, разожгут костры и будут спать. Если попадётся враг — они с ним сразятся, если прохладная речка – то они в ней искупаются. И, конечно же, они не ищут себе страданий. В их номадической беспечности нет той озабоченности, которая приковывала бы к себе до бесконечности.

В принципе, эта чистая номадическая раскладка и дистрибуция являются тем, что Ф. Ницше в ряде своих текстов называл прямой чувственностью. И прямая чувственность даётся нам, как некое изначальное свойство человека, как в своём персональном теле, так и в социальном теле, к которому он примыкает, например, в своём этносе. Ф. Ницше видел лишь одну альтернативу прямой чувственности, которую он обозначил термином — ресентимент. Это очень важный момент, потому что здесь-то и начинаются основные трудности и проблемы. Вообще в европейской метафизике только три таких великих открытия. Это, конечно же, декартовское ergo cogito, как полнота присутствия и достоверность мыслящего. Это гегелевская диалектика, с её работой негативности, как сумма немецкой классической философии. И ресентимент Ф.Ницше, который как раз таки и предполагает, что в какой–то момент прямая чувственность заканчивается. То ли потому, что нам не хватает сил, то ли потому, что степь всё продолжается и продолжается. Или жизнь требует от нас отваги и достоинства, а где их взять?! Быть может в силу усталости, может в силу каких-то других причин монолитный кристалл души даёт трещины, и появляется основание для страдательных состояний, замутнение прямой чувственности, откуда и выходит весь этот ресентимент. Сам Фридрих Ницше его не переводит, используя этот французский термин, который обозначает такую сложную косвенную чувственность. И ресентимент обычно распадается на свои, так называемые, основные классические фигуры ресентимента — вина, зависть, ревность и обида. Это всё так называемые осложнения, о которых Ф. Ницше написал немало прекрасных текстов и, собственно, мы помним эту позицию Ницше. Она такая достаточно точная, где он говорит, что с появлением осложнений ресентимента, конечно же, человек обучается изощрённости, виртуозности в производстве психологического мусора. Но одновременно он становится интересным животным, в том числе интересным и самому себе.

thinking-statue-philosophy

Вот в какой-то момент, благодаря ресентименту, благодаря этим трещинам, благодаря апроприации страдательного начала мы стали такими, какие мы есть. Перед нами больше нет бескрайних степей. Только в воображении, когда мы находимся на диване. А так, в остальном, перед нами чистейший ресентимент. Все эти сладости злорадства удвоенные, утроенные однозначной рефлексией, т.е. то на что мы способны, ну и плюс все приёмы интеллектуальной нечестности, которые выдают недосягаемое за отвратительное, учат нас делать хорошую мину при плохой игре. Учат нас двоедушию, лицемерию и тому подобным вещам. И, конечно, если мы причислим к страдательному началу именно это, то сомнений никаких нет, что гораздо прекрасней вот эта чистая исходная трансцендентальная беспечность, которая не ищет себе подобных осложнений и не запутывается в такого рода рефлексии.

Но тут возникает момент, в который, мне кажется, сам Ницше допустил один роковой просмотр. Т.е. он в какой-то момент упустил из виду параллакс, который помимо этих трещин, которые вдруг оказываются на чистом кристалле души, есть ещё и другая форма таких самопричиняемых препятствий. Поразительно, что Ницше с одной стороны очень точно отмечает, что такие жрецы ресентимента, самые хитрые люди на свете, которые, собственно говоря и учредили, как он говорит, христианский культ. Но с другой стороны, когда он, допустим, описывает греческую софистику и сократор, он странным образом допускает роковое отождествление. Т.е. начиная со своей ранней работы «Рождение трагедии…» и вплоть до последних своих текстов Ницше странным образом практику софистов и сократор постоянно смешивает, например, с практикой фарисеев, тех же ребе, которые являются искусными блюстителями субботы и объясняют нам бесконечно, что так, что не так. И с его точки зрения получается, что и Сократ тоже как бы один из тех самых проводников ресентимента потому, что дионисийскому началу он предпочитает начало аполлоническое, т.е. некую меру, пропорцию, исчисление и вычисление там, где нужно было бы сломя голову отказаться от отвратительной практики пить разбавленное вино и броситься в настоящую любовь, в настоящий разгул, в настоящую отвагу.

А вместо этого Сократ, а вместе с ним почему-то и другие эллины всё-таки настаивают на своём искусстве пропорций и настаивают на том, что необходимо странным образом призадуматься, свершить некую паузу, сохранить голову. Не терять голову, а сохранить её! Но при этом каким-то удивительным образом сохранить и отвагу и хладнокровие. И ведь это получается! А Ницше почему-то не обращает внимания на то, что это получается. А это удивительный момент потому, что с точки зрения синтезов трансперсональной телесности, в том числе тела войны, конечно, все архаические общества похожи друг на друга. Тот социум, который не мог синтезировать машину войны со своей упоенностью боем, со своей валгаллой, просто не пережил бы ни одной из войн. Греки же отличались другим. Они отличались именно тем, что странным образом могли совершенно не вовремя задать вопрос: а почему это так? Т. е. вопрос о том, что вместо того чтобы, например, отдаться упоению, будь то упоение боем или любое другое экстатическое состояние, они вроде бы и отдаются этому состоянию, но сами себя спрашивают: на каких же основаниях?

Т.е. обращённый и софистами и Сократом, к друг другу вопрос – а что же такое мужество, а что же такое добродетель, что такое благо и единое, это вопрос не попытка произвести хорошую мину при плохой игре, а некое бесстрашное выбивание оснований из-под своих собственных ног. Т.е. мало того, что ты обладаешь этим знанием, ты это показал не раз в бою (все свободные граждане греческих полисов безусловно несли воинскую повинность), но ты ещё готов решиться в споре например с софистом или даже с величайшим из софистов, с самим Сократом, ты готов довериться тому, что он тебя запутает, и ты странным образом утратишь это основание, на котором стоял. Т.е. ты удивительным образом вдруг не поймёшь, что такое мужество, хотя сам его проявил, и не поймёшь, что такое доблесть.

Но решимость эллинов была такова, что они на это решались. И вот это торжество логоса, внешне похожее на ресентимент, а в действительности прямо противоположное ему, что его можно назвать логотомией, т.е. это такое добровольное рассечение монолитного кристалла души с помощью оснований, которые ты готов сам отыскать. Т.е. ты сам готов об этом спросить себя и других, и готов следовать выводу даже если это вывод софистов, даже если этот вывод гласит – твой отец пёс (один из распространённых выводов софизма), всё равно это серьёзно, это не шутка. И вот тут-то в этом великолепном проллапсе, который гласит, что даже если ты этими трансперсональными данностями владеешь, такими как отвага, мужество, честность, ты, во-первых, должен ещё вычислить правильную пропорцию.

Собственно говоря, все тексты Аристотеля, его никомахова и евдемова этика, так называемые, все они посвящены исчислению пропорций: чем отличается справедливость от правосудности, чем отличается отвага от смелости, а смелость от безрассудства? Это всё некое искусство пропорций, которое может быть, что называется, сначала отпущено на волю, а потом вычислено. Именно поэтому добродетель есть знание, но одновременно сам греческий логос, это субстантизм (это производная от глагола «лелеен», который означает сплетать, соединять). Т.е. это странным образом, как бы разорванные канатики причинных связей, которые потом нужно самим связать и, ещё неизвестно, какое сплетение получится. Получится оно правильным или нет?! Прежде чем получаются знаменитые реструктурологизмы, до этого получаются странные, невероятные сплетения, всякие бесчисленные софизмы, прежде чем мы столкнёмся с удивительным тезисом, что все люди смертны. «Кай человек, следовательно, Кай смертен». Приходится иногда сталкиваться с изречениями типа «У верблюда два горба потому, что жизнь борьба!» И следовать этим изречениям потому, что они тоже получились из сплетений, из того на что мы добровольно решились.

Мы добровольно решились на рассуждения, как решается Сократ, и куда нас эти рассуждения выведут, мы ещё не знаем, но мы готовы за ними следовать. Вот это и есть, на мой взгляд, некая совершенно иная причина страданий. Но не в смысле нашей неспособности, а в том смысле, что надоела степь. Сколько можно – степь, да степь! Да и речки холодные надоели. Устрою я себе сам ловушку и сам из неё выберусь или не выберусь. Но, некоторым образом, я готов добровольно на уровне пари или ставки положить себе препятствие на ровном месте. Это и есть производная логоса — самому себе устроить препятствие на ровном месте потому, что иначе мышления нет вообще. В этом смысле все остальные свёрнутые измерения в теории супер струн именно потому и свёрнуты, что они не имеют препятствий, страдательных состояний, а значит и не имеют характера предметности.

Лучи нашей рефлексии станут мыслями только, когда от чего-то отразятся, от некоего препятствия. Само понятие предмет — это и есть препятствие. Если нет препятствий, если мы ни с чем не сталкиваемся, ни с какой интернациональностью, то у нас нет мышления вообще. Но эти препятствия мы можем устроить себе сами, следуя принципу логоса, самому этому глаголу «лелеен», мы можем обрести их на ровном месте. И тогда это будет настоящая логотомия, настоящая греческая состязательность, тот перфекционизм, который требует не просто победить, но ещё быть первым среди победивших. Мы помним этот прекрасный и одновременно возмущённый зов Ахилла, который требует Гектора на поединок. Его главное обвинение – ты, Гектор, думал, что сразил Ахилла, а Ахилл это я! Вот смотри, как на самом деле воюет или сражается лучший из греческих воинов! Т.е. доказать, что ты ещё и первый среди победителей очень важно, и это тоже элемент самополагаемых трудностей.

troy-brad-pitt-as-achilles-and-eric-bana-as-hector

Это некий перфекционизм, который внешне похож на ресентимент, но в действительности прямо ему противоположен. Другое дело, что тем самым образуется некая рана, жало в плоть. И после того как эта рана нарывает, как говорит Ницше, там действительно происходит интоксикация сентимента. Там всегда появляются те, кто начнёт ловить рыбку в мутной воде и тому подобные вещи. И перед нами возникают утверждения, которые внешне похожи например, но по сути противоположны. Например, чистое утверждение логотомии гласит (как его в одном из своих афоризмов описывает Ницше), — «Ничего не бойся». Твоя душа умрёт ещё раньше, чем твоё тело. Но именно поэтому не бойся ничего. Безусловно, это и есть чистая состязательность в логотомии. Или другой тезис классического ресентимента, это тезис Фрейда, который гласит следующее — «Я же заметил, что лечение, при котором пациент ничего не платит, оказывается ошибочным, вообще говоря, провальным, потому что, только тогда, когда платит за своё лечение, он достаточно высоко ценит своё здоровье, и потому сам серьёзно к нему относится». Великолепный тезис! Но это чистый ресентимент, потому, что мы можем его легко деконструировать и показать в действительности, что человеку надо. Каждый раз, когда мы сможем показать, что в действительности человеку надо, то, сколько бы там рефлексивных шагов не содержалось, мы поймём, что это ресентимент, это производная хитрости разума, в конечном счёте это тот реванш, который взяли жрецы ресентимента.

Тем не менее, во всём этом остаётся греческий логос, остаётся первая великая попытка логотомии и перфекционизма, т.е. попытка агональности и состязательности, когда и вправду степь наскучила, и пыль на зубах скрипит. Мы можем устроить себе дополнительное состязание и искусственные трудности. Мы можем совершить что-нибудь такое необычное, что придаст новый отсвет, новый смысл всему делу. И поэтому, в дальнейшем, когда мы, например, просматриваем историю европейскую, да и вообще евразийскую, континентальную историю, а может быть даже и всемирную, мы видим как этот параллакс, да там всегда преобладает ресентимент, но иногда обнаруживается, например вопрошание в духе чисто логотомии. Такое происходит, скажем, во французском либертинаже, когда маркиз де Сад и его герои совершают удивительные трансгрессии не только из прямой чувственности, из-за того, что таковы их вожделения, но ещё и из неких разумных принципов, которые нужно во что бы то ни стало разрешить, совершить некоторую последовательную трансгрессию.

Такого рода логотомия есть, например, даже, я уже не говорю про Достоевского, для героев которого очень важно мысль разрешить, она есть в самой России. В России она присутствует постоянно в конце девятнадцатого века, если мы вспомним, в чём смысл героев Чернышевского. Почему этот роман был так невероятно популярен? Да именно как раз потому, что там на основании собственных построений, отчасти похожих на аристотелевские пропорции, герои определяют, кому должна принадлежать Вера Павловна и как они определят, так и будет, т.е. если удастся самому себе и другому доказать, то это стопроцентное основание, что именно так мы и должны поступить. Это и есть чистая логотомия, т.е. готовность помимо того, что ты не утратил силу, у тебя есть воля и душа, но ты ещё должен обрести основание, как, кстати, и происходит в тибетском буддизме, где есть особая культура диспутов в тибетской махаяне. Там тоже проводятся на протяжении многих веков специальные диспуты, девиз которых — победи или умри!

Ты там настолько точно должен отстаивать основание, что либо одержишь победу, либо теоретически, в идеале, ты должен умереть. Но ты сам выбрал для себя такой путь, это и есть высший перфекционизм твоего бытия, потому что тебе мало простой чувственности, тебе необходимо ещё задать самому себе задачу или сделать ставку или, например, заключить пари и это пари выиграть или проиграть, но честно принять проигрыш. Тогда это и будет высшая форма субъектности и одновременно высшая форма интернациональности, как воли, так и сознания, или мышления в целом. Вот этот перфекционизм, который мы, конечно же, в действительности отслеживаем постоянно не только на уровне личности, но и на уровне, собственно говоря, тех социальных тел, которые полагают себе сверхзадачу.

pluk_war01

А таковы, безусловно, империи и, безусловно, это имперский перфекционизм, которому вместо того, чтобы справиться с нищетой вокруг, зачем то необходимо «землю в Гренаде крестьянам отдать». Или необходимо, не смотря на то, что всё вокруг ржавое, включая собственно и сами пепелацы, на этих пепелацах бороздить просторы космоса. Но такой удивительный перфекционизм, который предполагает вот эту безоглядность выборки, безоглядность предпочтения, когда у тебя сколько угодно дел по горло, и всё вокруг не обустроено, но быть может, стоит сначала бомбардировочной авиацией, потом крылатыми ракетами с Каспийской флотилии, а потом может использовать дальнюю авиацию, потом и баллистические ракеты, которыми произведут пуск из акватории Тихого океана, из Баренцева моря, и ещё откуда-нибудь. Без ядерных боеголовок, но просто чтоб было, чтоб был совершенно иррациональный имперский ход ради простого перфекционизма. В данном случае не ради того, чтоб «землю в Гренаде крестьянам отдать», но почти что ради того же, потому действительно, что нам эта Сирия. Но либо имперский перфекционизм носит такой характер, либо его нет вообще. Удивительным образом, мы понимаем, что здесь некоторая вторая, третья, четвёртая редакция греческой агональности, той самой состязательности, которая вместо того чтобы решать самые наболевшие проблемы, решает самую важную ту проблему чистой избыточности, без которой собственно само необходимое утрачивает для нас характер необходимости. Ибо мы люди, хотя в данном случае примыкающие к более обширному социальному телу империи, исповедующей перфекционизм.

Александр Секацкий.